Квохтали квочи по всей деревне, крякали утки, гоготали гуси, вскрикивали и бормотали голуби, скрипел колодезный ворот, заржала лошадь — чисты и вечны эти древние голоса. Да какой там вечны! Все это уже на исходе, а что придет на смену бытию, породившему русскую культуру?..
То затопляемые водами многими, то просто оставляемые на могильное гниение или на утеху сезонным людям, исчезают деревни. Говорят о необратимости исторического процесса, о выгодах, которые проистекают от этого в народной жизни. Самое легкое — предсказывать далекое будущее, поди проверь. А кто знает — может, все дозволено стронуть, сдвинуть, вывернуть наизнанку, а избу не трожь? Пахарем жила Россия, а пахарь жил в избе…
…Когда я мылся во дворе под рукомойником, появился озабоченный Федя Самоцветов с офицерским планшетом через плечо. Он достал из планшета тетрадочный, в клетку, лист и толстый канцелярский карандаш. Задумчиво постукивая карандашом по зубам, он стал обозревать ближайшую местность. Вера Нестеровна говорила накануне, что Федя странный мальчик: он не купается, не плавает на дырявой надувной лодке, не ходит в лес, не дразнит девчонок, не играет ни в какие игры, живет в своем особом, тщательно оберегаемом мире, включающем книги, раздумья, страсть к топографии (он каждый день наново составляет план местности), уклонение от домашних обязанностей и постоянные ссоры с кузеном Княжевичем, причины которых невозможно уловить, поскольку интересы мальчиков не пересекаются. На мой взгляд, тут не было никаких тайн. Противоположности не всегда сходятся. Прямую, активную натуру Миши должна нестерпимо раздражать лунатическая повадка Самоцветова. Душевная самоизоляция Феди не обеспечивает ему защищенности, для этого он слишком нежен и раним. Любая резкость, грубость, малая несправедливость заставляют его страдать.
В романтическом, гордо-застенчивом Мише естественно и закономерно развивается мужское героическое начало. Самоцветов сложнее. Зачем он, едва проснувшись, составляет план местности, словно не может без этого ступить в знакомый мир, ограниченный для него, заядлого домоседа, несколькими избами, огородами, плетнями, палисадниками, сараями, домиками уборных, поленницами дров, купами деревьев да зарослями репейника? Но Федя с маниакальным упорством каждое утро погружается в свой однообразный кропотливый труд. Дурости взрослых людей свойственно провидеть будущее детей в их увлечениях. Значит, Феде предстоит стать топографом, или картографом, или штабным офицером, имеющим дело не с живым миром, а с его схематическим изображением, нейтральным к чувствам жалости и сострадания. Но мне почему-то казалось, что в этом «схематике» скрывается художник, которому слишком мучительно соприкосновение с внешним бытием, и он пытается хоть как-то упростить его, упорядочить, укротить, сделать не таким сложным и страшным. Другое дело — Миша, он художествен своей сутью, не источник творческих сил, а объект для их приложения. Пловец, ныряльщик, отчаянная голова, он обращен вовне, а такие люди становятся или зиждителями, или деятелями. Пока я мылся, предаваясь одновременно приятному праздномыслию, Федя завершил свой чертеж. Он успел расписаться и поставить дату, когда появилась Вера Нестеровна с эмалированным бидоном.
— Давай-ка быстро — за молоком. Попьем парного.
— Почему я, а не Мишка? — проскрипело в ответ.
— Он на реке. Не побегу же я за ним!
— Я могу сбегать.
— Вот и сбегай, только не за Мишкой, а за молоком.
В ответ — долгое молчание. Федя тихо сочился, как скала, именно сочился, а не плакал, ибо плач — проявление внутренней активности и одновременно расход сил, от плача люди устают, от бурных рыданий на ногах не держатся. Федя самопроизвольно сочился — из серых глаз, немного из носа, не сопровождая истечение никакими звуками и вряд ли даже замечая, что с ним происходит, как не замечает скала выбивающейся из нее влаги. Самозащита Феди осуществлялась с минимальным расходом сил, и эта бессознательная бережь к себе была несомненным, хотя и побочным признаком художественной натуры.
— Как тебе не стыдно? — наседала Вера Нестеровна. — Неужели ты не можешь принести бидон молока?
Мир был опять назойлив, резок, несправедлив, и Самоцветов перешел к активной обороне.
— Я маленький, — произнес он сипло и жалобно. — Мне тяжело.
— Зачем ты врешь? Ты же таскаешь воду из колодца, да еще как!
— Вместе с Мишкой… А потом, вода — другое дело! — Сочь заметно усилилась.
— А какая разница?
— Очень даже большая!.. Молоко жирное, а вода пустая, у нее удельный вес меньше.
— Чего?.. Чего?..
— А ничего!.. У бабы Дуни — ярославка, жирность молока четыре и три сотых процента. Поноси такое!..
— Ну, знаешь! — озадачилась Вера Нестеровна. — Ты меня совсем задурил. Без сигареты не обойтись. Ладно, сама схожу.
И мгновенно иссяк родник, скала перестала сочиться. Федя тихонько побрел прочь, ориентируясь по новому, уточненному плану, вскоре он оказался возле уборной, где и скрылся.
Он пробыл там ровно столько времени, сколько понадобилось, чтобы Миша Княжевич вернулся с реки. Федя правильно рассчитал, что Вере Нестеровне будет лень идти самой, а бодрящий дымок сигареты, глядишь, и подскажет ей какие-то контрдоводы. Не ожидавший худого, Миша получил в руки бидон и указание: одна нога здесь, другая — там.
— А Федька что? — хмуро спросил он.
— Какой тебе еще Федька? Сказано — ступай!..
Миша взял ведро и пошел тропинкой, ведущей мимо уборной. Здесь он с силой рванул ручку двери, которая была на запоре.
— Ну погоди, гад!..
Он скрылся за плетнем, а я увидел в репейнике знакомую фигурку, с верткостью ласки устремившуюся за ним следом сквозь колючие заросли…
Наш скромный завтрак сильно затянулся по вине Княжевича и Самоцветова: первый читал Сартра, второй погрузился в «Занимательную астрологию», оба тыкали вилками мимо пищи и обливались молоком под вопли Веры Нестеровны, и я чуть было не пропустил поучительное зрелище.
Все малолетнее население нашего микрорайона собралось возле соседней избы, где бравый капитан в полном параде — фуражка, бушлат, шерстяные подштанники, сейчас опущенные на калоши, — задумчиво и мощно мочился на лопухи, бузину, плетень, сарай, подсвинка, кур, на еще зеленые головы подсолнухов, котенка, неосторожно ступившего в зону орошения.
— Он ведерный самовар выпивает, — шепнул за моей спиной Федя. В голосе его звучало глубокое уважение.
— А ты на крышу можешь? — спросил Миша.
Богатырь даже не оглянулся, спокойно направил брандспойт вверх, и золотая струя заколотила по тесовой крыше.
— А в трубу?
Струя взмыла и рассыпалась брызгами в изножье кирпичной прокопченной трубы.
— Раньше надо было говорить, — недовольно проворчал «моряк». — Напора уже нету.
Он отдал последнее ближайшим окрестностям и натянул подштанники. Дети исчезли разом, как воробьи. У крыльца Вера Нестеровна утешала вновь обернувшегося слезоточивой скалой Федю: