К трем часам ночи я ужасно устала от снежинок и дышащих стен. «Пожурчи для Энни», вот что я не могла выкинуть из головы. Сперва я думала, что, наверно, это «пожурчи для мамы», но голос у меня в ушах твердил одно и то же: «пожурчи для Энни». Кто такая Энни, почему я должна для нее журчать? Меня била дрожь, нервы натягивались все туже. Напротив спала Ивонна в белой пузырчатой пене одеяла, по комнате летали снежинки. Энни, кто ты такая? Где мама? Яркий золотистый свет, только это приходило на ум, солнечные лучи, лебедь, уютный запах стирки.
Утром я вырезала со страницы анекдотов из старой газеты слова:
КТО ТАКАЯ ЭННИ.
29
Как и обещала, я пошла с Ивонной в школу матерей. Занятия проходили в Уэйт Мемориал Хоспитал. Держа ее теннисные мячики и полотенце, я не могла воспринимать это серьезно. Возможно, это были последствия приема кислоты, но все вокруг казалось очень смешным. У пластмассовой куклы, которую мы укачивали и пеленали, было лицо инопланетянки. Молодые пары выглядели большими детьми, играющими в беременность. Не могут же эти женщины в самом деле вынашивать детей, под их широкими кукольными платьями подложены подушки. Мне нравились детские вещи, вся эта мелкая суета, даже купание куклы, вытирание ее полотенцем с Микки-Маусом.
Ивонна делала вид, что я сестра ее мужа, а сам муж сейчас в армии. Мой брат Патрик, ей нравилось это имя. Актер по профессии.
— Вчера от Патрика пришло письмо, я тебе говорила? — щебетала она в перерыве, когда все пили сладкий сок с имбирным печеньем. — Это мой муж, — пояснила она сидящей рядом паре. — Представляете, его послали в…
— Дар-эс-Салам, — сказала я.
— Я так по нему скучаю. А ты?
— Я не очень. Все-таки он гораздо старше. — Я представила крупного блондина, который привозит мне кукол из разных поездок и путешествий. Кукол Хеди с мешочками травы, спрятанными в их пышных юбках.
— Патрик прислал мне пятьсот долларов на приданое для ребенка. Заставил пообещать, что я не пойду на толкучку. Хочет все новенькое. Такие деньги на ветер, но уж если он хочет…
Как это было смешно. Даже маленькой я никогда не играла с другими девочками в куклы, в маму и папу. Ивонне показали, как прикладывать ребенка к груди, придерживая ее другой рукой. Она стала кормить пластмассовую куклу. Я рассмеялась.
— Ч-шш… — Ивонна прижимала к себе инопланетянку, гладила пластмассовые дорожки ее волос. — Какой милый малыш. Не слушай эту безобразницу, mija. Ты моя девочка, ты моя маленькая…
Потом Ивонна лежала на оранжевом матрасе, громко вдыхала, выдыхала, считала секунды, а я подкладывала ей под спину теннисные мячики, завернутые в рулон полотенца. Глядя на часы, я следила за схватками, дышала вместе с ней, мы обе запыхались. Она была такая спокойная.
— Не волнуйся, — улыбалась она мне, поглаживая живот, словно крупную тропическую жемчужину в коктейльном кольце. — Я уже через все это прошла.
Рассказали об эпидуральной анестезии и обезболивающих, но их никто не собирался применять. Все хотели естественных родов. Это казалось ненастоящим, игрушечным, как инструктаж стюардессы насчет ремней в креслах и порядка высадки на плоты в случае аварии над морем. Люди бегло просматривают инструкцию в кармане переднего кресла. Конечно, кивают они, без проблем. Бросают взгляд в сторону ближайшего выхода и опять принимаются за соленый арахис и очередной фильм.
Рина нежилась на свирепом апрельском солнце в черном сетчатом купальнике-бикини с бокалом водки, разбавленной «фреской». Она называла этот напиток «Русская Маргарита». Рабочие со двора нашего соседа, занимающегося починкой водопроводов, то и дело выглядывали за забор и облизывались на нее. Рина делала вид, что ничего не замечает, но манерно прислоняла бокал к груди, гладила свои руки, бедра. Рабочие хватались за брюки, предлагали ей что-то по-испански. Деревянное летнее кресло под ней едва не разваливалось. Нас убаюкивал скрип ржавой поливальной машины, льющей воду на газон с росичкой и одуванчиками.
— Заработаете рак кожи, — сказала я. Рина выпятила нижнюю губу.
— Мы уже сто лет как окочурились, киддо! — Ей нравились американские словечки, забавно звучавшие с ее акцентом. Рина отсалютовала мне «Русской Маргаритой», выпила. — Na zdaroviye!
На самом деле Рина не заботилась о здоровом образе жизни. Она зажгла черную сигарету, дым поплыл вверх причудливыми арабесками.
Я сидела в старом шезлонге под большим олеандром и рисовала Рину, впитывающую ультрафиолет. Она побрызгала на себя из бутылочки с холодной водой, и рабочие за забором содрогнулись. Сквозь вязаный купальник проглядывали ее соски. Рина блаженно улыбалась.
Вот что ей нравилось — расшевелить содержимое брюк у водопроводчиков за забором, продать что-нибудь, выпить «Русской Маргариты», перепихнуться с Сергеем в ванной. Дальше этих немудреных дел она не хотела заглядывать в будущее. Ее безмятежность меня поражала. Рак кожи, рак легких, мужчины, старая мебель, чужое барахло — что-нибудь всегда подвернется, все придет в свое время. Сейчас мне было полезно жить у нее — мысли о будущем стали для меня непозволительной роскошью.
До выпуска осталось два месяца, потом — обрыв за край видимого мира. Мне снилась мать, она всегда уходила куда-то. Снилось, что я опоздала на поездку в Нью-Йорк, в художественную школу, что я потеряла приглашение на вечер, где будет Пол Траут. Проснувшись, я перебирала стопку «Арт Ньюс» двенадцатилетней давности, которую нашла во время нашего мусорного рейда, рассматривала фотографии женщин-художниц — их растрепанные волосы, седые, длинные каштановые, кудрявые золотистые. Эми Эйрис, Сэндал Макиннз, Николетт Рейс. Мне хотелось стать каждой из них. Вот Эми, с седыми вьющимися волосами, в мятой футболке, позирует перед своей огромной абстрактной картиной. Гнутые конусы и цилиндры. Как мне стать такой же, как вы, Эми? Я прочитала вашу статью, но не нашла рецепта. Обеспеченные родители, больной отец, школьный учитель рисования, добившийся стипендии для вас. В Маршаллской школе нет никакого рисования.
Я посмотрела на свой рисунок, пятнистый от капель из поливальной машины. По правде говоря, я не любила рисовать. В музее меня интересовала живопись, скульптуры, что угодно, только не эти карандашные черточки на листках бумаги. Просто рукам нужно было что-то делать, глазам нужен был повод смотреть на Рину, на поливалку, работающую возле шаткого столика, на крупные блестящие капли, на Ринин бокал и пепельницу. Мне нравилось, как поверхность столика отражает ее тело в черном бикини, как изгиб бокала повторяет изгиб ее небрежно отставленной ноги, как высокий рабочий опирается локтем о забор, как колышутся листья на банановом дереве возле дома Касадо через дорогу от нас.
Если бы я не рисовала, зачем солнечные лучи падали бы на красную черепицу крыши Касадо, на наш клочковатый газон, на нежные косички зеленого еще лисохвоста, зачем небо вот так прижимало бы все к земле, как подошва гигантского ботинка? Если не рисовать, надо забеременеть или напиться как следует, чтобы все вокруг стерлось, чтобы на переднем плане осталась только я.