— Это хуже, чем кощунство, это безумие, — прервал его Болек. — Господь может ненавидеть, но не подстрекать к ненависти.
— Что ты об этом знаешь? — нервно возразил Диего. — Во-первых, я свободный человек! Свободный, как Господь. Мы созданы по образу Его. Следовательно, если Он может ненавидеть, я тоже могу. Во-вторых, ты говоришь о Господе, словно Он твой приятель, твой союзник… Вы что, обделываете вдвоем всякие темные делишки?
— Успокойся, — сказал Болек. — Твой прекрасный литовский акцент переходит в скверный идиш.
— Не твое дело! Если я хочу нервничать, значит, нервничаю. Если желаю проклинать, проклинаю, понял? Если желаю ненавидеть, ненавижу. Я научился этому в Испании. Там мы были свободны. Свободны ненавидеть.
— Как Господь, — иронически повторил Болек, почесывая голову.
— Да, как Господь! Быть может, не все люди Его достойны, но я достоин, потому что верю: Он хочет, чтобы мы приняли свободу, дерзновенно Им нам подаренную…
— Свободу делать все, что угодно?
— В любом случае все, что я хочу.
— Ты несешь чушь, — сказал Болек.
— Будьте осмотрительны, — вмешался Гад. — Вы слишком много говорите.
— А ты слишком мало! — воскликнул Яша.
— Ты веришь в Бога, Яша? — спросил Болек.
— Одно с другим никак не связано.
— А твой кот Миша верит?
— У него бог кошачий.
Почему в спорах даже агностики и неверующие всегда взывают к Богу? — подумал Гамлиэль. Он вспомнил слова Честертона: когда люди перестанут верить в Бога, это не будет означать, что они больше ни во что не верят — это будет означать, что они готовы поверить во что угодно. Привести эту цитату? Чтобы успокоить умы, он предпочел рассказать историю:
— Вы помните Илонку, певицу, у которой я жил и которой обязан своим спасением? «Мне страшно, — часто говорила она вечером, вернувшись из кабаре. — Мне страшно и мне стыдно». Как-то раз к ней неожиданно зашел один ее знакомый офицер-нилашист. Он был не в духе. Она тоже, но причина ее дурного настроения была мне известна. Русские приближались к столице, и ополченцы-антисемиты ходили из дома в дом, обыскивая подвалы и чердаки. Спрятавшихся евреев забивали насмерть, а трупы потом бросали в Дунай. Среди жертв были соседи, которых она хорошо знала. Но дурное настроение офицера имело совсем иную причину: слишком мало евреев он арестовал. «Ты должна мне помочь, — сказал он Илонке. — Ты наверняка знаешь тех людей, которые укрывают жидов. Назови мне имена, адреса, я составлю список». Чтобы утихомирить его, она стала ласкаться к нему. Целовала в лоб, в губы. Они уже повалились на постель, когда она заметила меня. «Ты что здесь торчишь? — гневно вскричала она. — Ступай к себе в комнату, живо!» От страха я оцепенел. Тогда офицер, вскочив одним прыжком, вытолкал меня за дверь. Он сделал мне больно, и я с тех пор возненавидел его. Не за то, что он убил многих евреев, тогда я этого еще не понимал, но за то, что разлучил меня с Илонкой. Эта ненависть все еще живет во мне.
— Я против ненависти, — вмешался Гад, который обычно предпочитал слушать. — Тот, кто поддается ей, теряет свои способности, становится глупым и слабым. В Израиле коммандос, которые отправлялись на задание с ненавистью в сердце, редко возвращались живыми и невредимыми. — Помолчав, он добавил: — То же самое и в спецслужбах.
О нем ходили разные слухи. Легенды. Как агент Моссада он прошел сквозь бесчисленные опасности и избежал множества ловушек, раздобыв для израильского правительства жизненно важные сведения военного характера. Шепотом рассказывали, что он, будучи сыном немецкого еврея, эмигрировавшего в Америку, долго работал в столицах арабских государств, где выдавал себя за немецкого промышленника, бывшего нациста. Сам он об этом ни разу не упоминал. Он был женат, но никогда не говорил о своей семье, предпочитая беседовать о музыке. Обожал скрипку, свою верную и неразлучную спутницу, и, подобно Яше с его котом, считал этот инструмент лучшим другом, который не предаст никогда. Когда одиночество становилось слишком тягостным, он начинал играть, заставляя скрипку шептать, стенать, петь, рассказывать и плакать без слез.
— Я сказал вам, что ненависть, поселившись в нас, может стать источником опасности. В некоторых школах учат подавлять ее или, по крайней мере, откладывать на потом. Но есть такая ненависть, с которой справиться гораздо труднее…
Вопреки обыкновению, Гад ощущал потребность высказаться: его лицо исказилось, как если бы он больше не мог после стольких лет молчания мешкать с признанием своей уязвимости.
— Ненависть? Вас интересует собственная ненависть, а не та, что обрушивается вам на голову.
Он оборвал сам себя, мгновение поколебался, словно задаваясь вопросом, имеет ли право продолжать.
— О, я знаю, вы все страдали от антисемитизма, даже ты, Диего. А вот я нет. Но когда тебя ненавидят без причины, даже не за то, что ты еврей, это совсем другое дело.
Тут он попросил закурить, чего почти никогда не делал. Диего зажег и передал ему сигарету. Друзья, охваченные нервозным любопытством, смотрели на него во все глаза, готовясь услышать драматическую, героическую историю.
— В то время, — начал Гад, — я жил в одной арабской стране. Вообразите этакого нацистского Дон-Жуана. Это была моя роль: богатый и щедрый холостяк. Общался я с официальными лицами, которые меня очень полюбили за то, что в кабаках и ювелирных магазинах я проматывал деньги «евреев, исчезнувших в ходе европейской войны». Это их забавляло.
Как-то вечером в шикарном столичном ресторане меня представили иностранной журналистке, корреспондентке одного французского журнала. Ее имя мне было известно, потому что я читал ее статьи, когда заезжал в Париж. Я знал, что она умна и талантлива, но меня поразила ее внешность. И с чего я вообразил, что это немолодая сильная женщина мужеподобного типа? Главное же, я никак не ожидал увидеть улыбку, возбуждавшую чувственность. И серые глаза, в которых сверкал вызов. Что я испытывал? Вы, конечно, догадались: я проклинал свою жизнь, говоря себе, что в нормальное время, в другом месте, вполне мог бы влюбиться в нее и, почему бы нет, жениться. Все присутствующие говорили по-английски с различным акцентом. У меня был немецкий. Я вызывал у нее интерес, это было очевидно, и в какой-то момент она обратилась ко мне. Ей хотелось знать, кто я такой, откуда приехал, что делаю в этом городе и когда тут появился. Чтобы уклониться от ответа, я, в свою очередь, спросил, уж не связано ли ее любопытство с тем, что она тайно работает на еврейское государство. Тут один из сидевших за столом, майор военно-воздушных сил, что-то шепнул ей на ухо. Внезапно выражение ее лица изменилось. Взгляд стал злобным. У меня перехватило дыхание. Я не знал, что ум и ненависть могут уживаться в одном человеке.
«Послушайте-ка, господин нацист, — яростно бросила она мне, — я не израильтянка, я даже не сионистка, но я еврейка. Мои родители были депортированы, а бабушку с дедушкой я никогда не видела: их убили где-то в Польше. Я не осуждаю весь ваш народ, я не верю в коллективную ответственность. Но вы — вы мне омерзительны. Вы живете свободно и счастливо в этой стране, и я от этого несчастна. — Резко поднявшись с места, она обратилась ко всем присутствующим: — Прошу вас не сердиться на меня, но я отказываюсь сидеть за одним столом с этим типом. Уверена, вы меня поймете».