Коробочка с отборным мотылем лежала в кармане ватника, повешенного для просушки. Рубиновые черви побелели, посередине коробочки пузырилась пена, похожая на плевок.
— Подохли, — установил Савка. — Кто ж так делает! Зачем! Надо было промыть и в тряпочку. На подоконник. Вот, рыбаки, вашу…
Савка глянул на бутылку и замолчал.
— Репейник, — строго сказал Серафим Серафимович, — репейник есть?
— У тебя, Борисыч, весь огород репейником зарос. Я даже корову по осени перестал загонять, — проболтался Савка.
— Значит, загонял все-таки? Вот пойди и наломай, за потраву. А я человек городской, репейника от кипрея не отличу.
Савка завалил избу высокими растопыренными стеблями. Ворох навалил на кровать Серафиму Серафимовичу.
— Вот тебе теща устроит, — потешался он. — Зато мышей не будет. Колючки пугают. Так и передай.
Стеклянным полднем Петр Борисович вышел на лед. Было тепло — минус три-четыре градуса. Сырость исчезла. В расплывчатом небе временами проступало мутное солнце.
Середина декабря — не лучшее время для рыбалки. В коричневой глубине столпились в стаи, чешуя к чешуе, полуобморочные окуни, беспомощно шарахаются от тугой струи, гонимой угрюмым судаком-одиночкой, окаменелые лещи стоят в строгом порядке, как вымытые после пиршества уцелевшие тарелки. Только налим беспокойно похаживает в корягах, бесцельно потрагивает осклизлые сучья, томится в тревожном предвкушении нереста.
Петр Борисович разгреб валенком снег и стал бурить лунку в мраморном льду. Лед, спрессованный многими оттепелями, поддавался с трудом, ледобур елозил в ямке с белым крошевом, буксовал.
Сердце бухало, Петр Борисович сбросил тулуп и отдышался. И это все, что мы имеем в пятьдесят пять лет? Если что, не выживешь, как говорит Савка.
Бур, наконец, провалился. Петр Борисович с силой выдернул его, желтая вода залила снег и, качаясь, осела в глубине лунки.
Подледный лов заинтересовал Петра Борисовича относительно недавно — он не любил холода, к тому же любил воду, много воды, желательно до горизонта. А тут — дырка в асфальте, что прикажете любить?
Однако Ян Яныч в Карелии, на Пелусозере, так азартно бурил эти дырки, так зажигательно бегал от лунки к лунке, так внимательно, так истово вынимал из дырок окуней и налимов, так серьезно рассказывал о преимуществе белых блесен над красными, а самое главное — так хорошо потом пилось и разговаривалось…
Петр Борисович не верил в рыбацкую науку, а верил в удачу. Как ни прекрасны твои мормышки, какими кулонами ни покачиваются на японской леске твои блесны — в подводном пространстве ходит одна, суженая тебе рыба, и подойдет, подай только знак. Одна, потом вторая, третья, чем больше, тем лучше.
Петр Борисович сел на перевернутое ведро, насадил червячка из репейника на желтую блесну среднего размера и повернулся спиной к легкой поземке. В любом деле самое волнующее — это начало. Когда ничего еще не испорчено, еще все обратимо, и возможность успеха — все сто процентов. Он волновался перед белым холстом, перед непочатой стенкой, а когда-то давно — над чистым листом бумаги.
Лет десять назад отыскал Петр Борисович тетрадку со студенческими стихами, прочел и умилился. Стихи были, разумеется, несовершенны, недостатки по прошествии лет особенно очевидны, но все равно — он так больше не сможет, сейчас и никогда. Он даже привез эту тетрадку сюда, в деревню, где, полагал по наивности, будет, сидя на чердаке с видом на реку, что-нибудь исправлять или продолжать.
Было несколько пустых слабых поклевок, потом вялый окунь величиной с палец крутнулся вокруг своей оси, подергался на льду, забросал себя снегом и затих. По науке, надо менять место, просверлить еще лунку, и не одну. Но все это, знал Петр Борисович, только внесет путаницу — сядешь на другую лунку, а Она не поймет, придет сюда. Главное — дать ей шанс.
Попалось еще два окуня, покрупнее, потом, один за другим, два ерша. Петр Борисович посмотрел на часы — около трех, через час начнет смеркаться. Он побросал околевший улов в ведро, взвалил на плечо ледобур и без сожаления побрел домой.
Серафим Серафимович сидел возле печки, далеко отставив поврежденную ногу. Печка гудела — в ней догорали остатки репейника. В избе было тщательно прибрано, посреди стола на вымытой клеенке стояла недопитая бутылка водки, три стопки, солонка с половиной луковицы, хлебница, покрытая салфеткой, и красная мыльница с белыми зеленоватыми червями.
— Вон, сколько наковыряли, — кивнул Серафим Серафимович, — приберите куда-нибудь. Что поймали?
Он потрогал ерша, шевельнул окуня:
— Ну что же, еще три раза по столько, и сложится небольшая уха.
— А где Савка?
— Домой пошел. Хозяйствовать. А чем они, собственно, занимаются зимой, когда нет возможности пахать там, или косить?..
— Как чем? Лапти плетет при лучине, да песню напевает… Спит, скорее всего. У него хозяйства — корова, да теленок, которого зарежет под Новый Год, да несколько кур с петухом.
Савка лежал на кровати и слушал радио. Эти рыбаки — хорошо, что приехали, и выпить можно и поговорить, вон Борисыч — сколько уже здесь живет, — а тремя словами летом не обмолвишься — все как-то не так, дачники они. А сейчас — вроде ничего — мужик как мужик. А этот Херсимыч хитрован, себе на уме, важная, наверно, птица.
С другой стороны — разрушался порядок дней, дел вон сколько, а не хочется. Я им как развлечение. Вот Борисыч пристал — давай, говорит, портрет нарисую. На хера мне твой портрет, я и в зеркало могу посмотреть, если надо. Ты меня с коровой срисуй, тогда будет смысл. Так и сказал. Да, палку не забыть отнести. Где она, надо вспомнить. Кажется, в той беседке, что похожа на армейскую курилку. Пошел по дорожке, мощеной оранжевой кирпичной крошкой. Из травы возникла девочка в белой блузке с красной повязкой на рукаве.
— Туда нельзя, — строго сказала она. — А ну, покажи руки.
Савка покорно протянул руки — черные, с роговыми наростами на пальцах.
— Так я и знала, — заплакала девочка. — Уходи!
Савка спустился к пруду, где в зеркальной поверхности отражались белые лебеди. Две женщины в длинных платьях с глубокими вырезами, так что аж титьки вываливаются, сидели на мраморной скамеечке. Одна из них печально посмотрела на Савку и молча покачала головой.
— Да мне только подоить, — оправдывался Савка.
— К Ваське лучше сходи, — сказала женщина и отвернулась.
У Васькиной избы толпился народ. Все молчали. Савка продрался внутрь. На столе стоял пустой гроб.
— Васька ушел на болото и не вернулся, — заплаканная Машка бросилась ему на грудь. — Спаси его. И лекарство ему отнеси. Язва совсем замучила.
На болоте было темно, по белым мхам проползали гадюки, они вились в разные стороны, из них складывались какие-то знаки, похожие на грузинские буквы, или китайские, хер поймешь, и, наконец, сложились в русское слово «Зачем?»