— Нет, — решительно отказала Антонина Георгиевна, — у Славки брать молоко не будем!
— Отчего же, мама? У Маши гораздо хуже, да и не хватит. У нее многие берут, а она и капризничает.
— Понимаешь, он мужик.
— Ну и что?
— Как что? Ты, Татьяна, как маленькая! Он хватает себя за это самое, прости Господи, а потом доит.
— Мама, а Маша за что хватается? Антонина Георгиевна задумалась.
Тихо было на кимрском причале в начале июня. Татуля сидела на траве, прислонившись к рюкзаку, дремала, подставив солнцу набухший подростковый нос.
Было жарко, но с Волги тянуло слабым холодом, и Татьяна то набрасывала кофточку, то снимала.
Бог с ним, с ликованием, в конце концов это та же тревога, только наоборот, но что-то большее, похожее на покой, кажется уже начинается.
Пьяная лимонница с заплетающимися крыльями тянется вдоль темного, недавно отцветшего сиреневого куста. Загудел буксир, толкающий перед собой баржу с песком, и так привычно загудел, так правильно, как будто есть ему и было постоянное место в повседневной Татьяниной жизни.
Там, в Чупеево, конечно коммунизм и светлое будущее, и дома, в Ясенево, тоже все хорошо, и Карл скоро вернется, и приедет в деревню, и будем мы с ним выбираться на рыбалку в лодочке, которую подарил ему Олег Каменецкий. И Каменецкие эти хороши — и Лариса баба ничего, и Юлька, Татулина ровесница, рыжая, с косой до попы, а Олег — и вовсе чудный. Все это хорошо, все это правильно, но вот сейчас, до катера два часа, и эти два часа — мои, и еще два с половиной хода до Чупеево — тоже мои, шутка ли…
Можно открыто и честно поразиться серой волжской воде и облакам, затосковать по этюднику — в юности Татьяна писала, и прилично; зеленый натюрморт с яблоками, написанный в семнадцать лет, Карл повесил на стенку и не позволяет снять, кажется, не только из вежливости, но на все его уговоры написать что-нибудь Татьяна шарахается, искренне боясь и холста и красок.
Блики, похожие на лунные, возникали в сознании, или это следы, оставленные ангелом-хранителем среди болота… Светлые эти пятна обращались словами, Татьяна следовала за ними, подбирая — одно подберет, второе заметит, а третье — третье имеет в виду, совсем как в сказке.
Ни в коем случае не числя себя поэтом, Татьяна собирала эти пятнышки в строку, а иногда и в стихотворение, случалось это редко, может быть, раз в год, но без этой цепочки, без этого лезвия ножа, все радости ее жизни были бы извращены, безраздельное слияние с домом, с семьей, с детьми превратило бы ее, чувствовала она, из собаки в корову.
«Собака, старая от рождения, — это я».
— Мам, — не открывая глаз, сказала Татуля, — когда Карлик приедет?
— Скоро, подожди, неважно, — не сразу очухалась Татьяна. — Ты вот что, посиди, а я схожу за хлебом, когда еще Карл привезет…
— Не буду я сидеть, — возмутилась Татуля, — пойдем вместе.
— Пойдем, только ты понесешь эту сумку, и эту…
— И понесу, — Татуля не сдавалась.
— Дурочка, — засмеялась Татьяна, — ну какой смысл? Посиди, я только в булочную и обратно.
— Сок купишь?
— Конечно. Тебе какой?
По заросшей лопухами улочке Татьяна поднялась к полуразрушенной церкви, на колокольне выросли березки, подход был загажен и порос высокой крапивой. Старый купеческий городок был хорош, при всей его живописности был он жилым, удобным и теплым, в нем можно было жить с удовольствием, если бы, например, Карла выслали из Москвы, за стихи, разумеется.
«Вот дурище, что я несу, — ужаснулась Татьяна. — Затейливые бредни праздного, неразмятого ума… Тем более, сейчас за стихи даже не высылают. — Сухим венком вокруг дочери обовьюсь».
Хлеба в ближайшем магазине не было, Татьяна пошла дальше по тенистой улице мимо деревянных особняков в стиле модерн. «Где еще может быть деревянный модерн, — думала Татьяна, разглядывая лекальные эркеры, — чудно».
Отыскав хлеб, Татьяна вспомнила о соке для Татули и заторопилась — где-то в центре есть хороший магазин.
Городок раздвинулся, стал жарче, пыль кружилась за автобусами. Сок нашелся вишневый в майонезных баночках, жутко дорогой — что-то около тридцати копеек. Укладывая баночки между батонами, Татьяна вдруг забеспокоилась: Татуля одна, и до катера меньше часа, но забежала все-таки в книжный, благо тут рядом. В провинциальном этом магазине, знала Татьяна, возможны чудеса — в прошлом году попался однотомник Тютчева, и недавно, в мае, возвращаясь из деревни, Карл обнаружил здесь Самойлова.
Ничего такого на этот раз не оказалось, и Татьяна купила для Кати книжечку с рисунками Пивоварова.
Надо же, Татуля сбила ее со строчки, сломала пух, как говорят в Одессе. Но ведь спросила про Карлика, скучает.
Они познакомились, когда Татуле было восемь, гуляли в Сокольниках. Карл, боясь детей и не находя нужного тона, затеял играть в футбол нежным желто-синим девичьим мячиком. Татьяну поставили на ворота, и рубились на полном серьезе, задыхаясь и падая, причем Татуля тонкими ножками, расположенными буквой «X», больно костыляла Карла по голени. Поддаваться в этой ситуации было неприлично, и тридцатипятилетний Карлуша, выиграв со счетом: пять два, торжествующе пробежался по лужайке.
Через полгода, когда они стали жить вместе, Карл вспомнил о своей педагогической находке и спуску Татуле не давал, колотя ее иногда почем зря.
— Это для того, чтобы она не чувствовала себя приемной, собственноручную я бы колотил так же, — оправдывался он. «Собственноручная», Катя, вскоре появилась, ей уже шесть, и папа уже поколачивает ее, правда слегка — то ли рано еще, то ли уже поздно, устал человек.
Футболом Татуля была сражена, смотрела на Карла, как тот смотрел бы на Бобби Чарльтона, и тащила к окну бабушку и тетю Женю, когда Карл маячил в кустах жасмина, поджидая Татьяну.
Высмотрев, женщины огорченно качали головой:
— Еврей, — говорили они, а бабушка добавляла, — тьфу!
Они не были антисемитами в хорошем, добротном смысле, вряд ли они вообще представляли, что это такое, но из жасмина выглядывал немолодой, — на шесть лет старше Тани, — мятый человек, одетый кое-как, и в стоптанных, наверняка, ботинках, с нерусским именем. Еврей — это самое мягкое, что можно было о нем сказать.
Когда Карл впервые позвонил и попросил к телефону Татьяну чуткое материнское сердце почувствовало беду, ошиблось только в масштабе и направлении — тут же Антонина Георгиевна отнесла соседке пять клубков ворованной шерсти, купленной по случаю очень дешево.
— Смеешься, — сердилась она, — а у тебя вон на полке какая-то гадость лежит. Выбросила бы или отнесла куда-нибудь.
Таня не сразу поняла о какой гадости идет речь, оказалась эта гадость булгаковским «Собачьим сердцем», бледным, пятым, наверное, машинописным оттиском.
Кончилось тем, что Татьяна была приговорена к пожизненным узам с этим самым мятым Карлом, причем Карл имел наглость еще и отбиваться.