5
Что-то все-таки изменилось в мире с того дня, когда гулял в баре великий Бодаенко. Во всяком случае, начались затяжные дожди. Теплые, июльские, они тем не менее сбивали с привычного толку, заставляли сидеть дома и думать, а думать ох как не хотелось.
Незаконченный коричневый автопортрет не давал Марику покоя. Не то чтобы он не получался, напротив, он получался слишком, он уже получился и существовал сам по себе. Все то недоброе, грязное, что Марик знал о себе, или думал о себе, или знали и думали о нем другие, — все это теребило сейчас кисти, выдавливало краски, косо поглядывало на зеркало. На холсте же было нечто знакомое, давно забытое, мучительно вспоминаемое и бесконечно, беспощадно правое. Будто в один нехороший день отскочила в страхе душа, спряталась в недоступное измерение, за картинную плоскость, и смотрит оттуда с нарастающим сочувствием.
В дверь позвонили, три звонка, но Марик не пошел открывать, как будто боясь, что пришел Он, этот, с портрета. Открыла, шаркая и ворча, соседка. Пришла к маме патронажная сестра. Марик выбрал в букете кистей мягкую и упругую, колонковую, и аккуратно нарисовал на портрете черные усы колечками.
Плющ сидел в мастерской на белой грязной табуретке, опустив руки меж колен. Рулон грунтованного фабричного холста, ящик с красками — богатство, копимое на заказных работах, стопка ватмана, подрамники и рамки, некоторые из них очень хорошие, старинные, — все это Плющ приволок сгоряча, в три приема, и теперь не знал, куда с этим деваться и чего начинать.
С детства слышал он на Пересыпи поговорку мастеровых, плотников и печников, что глаза, мол, боятся, а руки делают, но руки висели праздно, а глаза — глаза не смотрели бы на этот продавленный пол, на дождевую воду, ползущую по оконной раме, собирающую пыль на подоконнике и шлепающуюся серой грязью на тот же продавленный пол; на нависающие желтые с синими цветочками обои, обнажающие другие, прежние, коричневые с зелеными ромбами.
Глаза глазами и руки руками, но требовалось, по крайней мере, двадцать пять рублей, чтобы купить оргалита и заделать дыры в полу, заделать и покрасить окна, оклеить стены хотя бы ватманом, — это в мастерской, а в будуаре — в будуаре нужны обои. Он прошел в комнатку, которую называл будуаром. Это и впрямь был будуар, во всяком случае, под окном на кирпичах стоял пружинный матрас. Плющ сел и попрыгал на нем, подступила тошнота.
«Ну, Костик, волка ноги кормят, — сказал он вслух. — Пойдем рысачить». Он взял черный зонтик, закрыл дверь на висячий замок и пошел в город.
Эдик сидел в кухне и смотрел в окно. Валя была дома, тут же в кухне, гремела посудой, шумела водой, переругивалась с Леной, проснувшейся в комнате. Эдика старалась не трогать, не замечать даже, чтоб не взорваться и не выкричать все, что она думает о нем и всех его родственниках. Эдик помалкивал, курил и грел лицо о большую кружку с чаем. Думать не получалась, он придвинул лист бумаги и стал писать дождь с натуры.
«Стал накрапывать дождь. Он чуть слышно, как разведчик, прошелестел в траве, проверяя местность, и затих. Следом налетел сам. Холодный и неистовый. Дикие капли, изголодавшиеся после долгого перелета, набрасывались на сухую пыль, глотали ее, гибли, освобождая место другим, еще более яростным и голодным, которые долбили все, что попадалось им на пути: голову, шею, глаза…»
— Очки надел, пишет, как порядочный, — не выдержала Валя, — пиши, пиши, будет Изе чем подтереться. Дитё не кормлено, срач в доме…
— Га? — оторвался от бумаги глуховатый Эдик.
— Что ты на меня гакаешь! Посмотри, на кого ты похож! — парила Валя.
— Валя, замолчи, — гаркнул Эдик.
В кухню в ночной рубашке влетела Лена, распатланная и разъяренная, как Анна Маньяни. Она слабо топнула босой ножкой и закричала страшным голосом:
— Кончайте этот неореализм!
Дюльфик писал обнаженную натуру. Пухленькая, розовая на белом, натурщица полулежала на диване и капризничала. Она устала, было скучно, в окне изредка мелькали мокрые ноги прохожих, все на одно лицо.
Дюльфик злой и молчит все время. Она почесалась.
— Аллочка, зараза, а по жопе не хочешь? — мрачно спросил Дюльфик.
Плотный, с кривоватым носом и кудрявый, Дюльфик был, говорили, похож на Марка Шагала. Он соглашался, но ограничиваться внешним сходством не хотел. Трудно было понять, чего в нем больше — таланта или амбиции. Но то и другое было несомненно. Кто-кто, а он не будет философствовать, как Филин, побираться, как Плющик, и комлексовать, как Марик Ройтер. Несколько скандалов на выставках, пара мордобоев в присутствии нужных людей — и о Дюльфике заговорили, записали в газетах, стали принюхиваться коллекционеры. Он был кипуч, блистателен, когда хотел, прекрасно владел одесским диалектом и дружил с завсегдатаями Староконного рынка, слободскими дедами, помнящими Беню Крика и слыхом не слышавшими о Бабеле. Благодаря бабелевским мансам и необузданному нахальству Дюльфик слыл среди них бывалым мальчиком тридцати четырех лет.
Для разнообразия его приняли в Союз художников и давали со скрежетом выгодные заказы. Начатая заказная работа — Маркс на фоне Вестминстерского аббатства, — была сейчас повернута к стене. Выполнение такого заказа требовало веселья и куража, не писать же серьезно халтуру, хоть и за восемьсот рублей.
Ни веселья, ни куража не было. К тому же эта сучка сейчас пойдет к Мацюку и расскажет, тому на радость, что у Дюльфика, кажется, неприятности. А неприятностей, как назло, не было. Может же у человека просто быть плохое настроение, когда идет дождь…
— Все, — бросил кисти Дюльфик, — одевайся и линяй по системе бикицер!
Аллочка соскочила с дивана, подошла сзади и уперлась грудью художнику под лопатки. Вздохнув, Дюльфик положил ей руку на бедро. В дверь постучали.
— Кого это несет? — радостно взорвался Дюльфик. — Написано же — работаю! Оденься, фуцерша!
Вошел Плющ, а с ним — о, Кока, это ты! Он обнял мокрого Коку.
— Когда приехал, надолго?
Коку подмывало сказать: «насовсем», но Дюльфик, испугавшись, замкнется или, наоборот, начнет горячо отговаривать. К тому же у Костика к нему дело. И вообще, хорош я, уже включаюсь в эти игрища.
— Да нет, недели через две поеду.
— Ну-у, — огорчился Дюльфик, — что тебе Одессочка, в чайник написяла?
— Кто что пьет, — он хлопнул в ладоши, — коньяк, водка, шмурдяк?
— Водки я бы выпил, — сказал Кока.
— И похавать, если можно, — добавил Плющ.
— Аллочка, кикни в холодильник, — распорядился Дюльфик, — борщ будешь?
— Борщ, Дюльфик, — это мечта всей моей жизни.
Вот уж у кого нельзя ничего просить. Аж противно. Не даст ведь, падла. Интересно, чем он отговорится.
Дюльфик показывал работы. Кока не ожидал: за эти годы Дюльфик сильно вырос, поумнел, что ли. Некоторые, особенно на библейские сюжеты были очень хороши. Все, что так трудно было найти в живом Дюльфике, было в нарочито небрежно натянутых холстах. Дюльфик поглядывал на Коку с волнением, он побаивался его мнения.