Бродский:
Ты откуда взялся?
Славка:
Ничего я не взялся, никуда я не делся,
погода такая, — я просто лекарства наелся.
Оглядывает Бродского с головы до ног, смотрит на стакан.
Славка:
Готов поклясться, что тебе не ху —
Сидишь на пьяцце и куёшь блоху
Бродский:
Хамишь, Славка.
Ты не скажешь комару:
«Скоро я, как ты, умру»
С точки зренья комара
Человек не умира.
Я знаю, зачем ты пришёл. Увы:
Не было ни Иванова, ни Сидорова, ни Петрова,
Был только зелёный луг, и на нём корова.
Славка качает головой:
Видно жизнь твоя нелегка.
Я пришлю тебе молока.
Съешь на завтрак, или на ужин,
Ну, а мне ты лично не нужен,
Ни в тулупе, ни в шушуне,
Не хожу на дорогу. Не.
Бродский:
Гондолу бьёт о гнилые сваи,
Звук отрицает себя, слова и
Слух, а также державу ту,
Где руки тянутся тёмным лесом
Перед мелким, но хищным бесом
И слюну леденит во рту.
Славка:
Бедный Иосиф. Ты всё ещё ищешь свободы
В землях, где пряные травы и пышные воды.
В ласковых землях, где даже в распутицу сухо
Вольному — воля. Но пришлому — лишь расслабуха.
Бродский:
Я, иначе, никто, всечеловек, один
Из, подсохший мазок в одной из живых картин,
Которые пишет время, макая кисть,
За неимением лучшей палитры в жисть.
Славка:
Если вернёшься, я весь свой навоз, всё говно
Отдам под твоё прорастание, но
Помни и ты, что правда не только в говне —
нельзя свободу искать вовне.
Бродский:
Мы жили в городе цвета окаменевшей водки,
Электричество поступало издалека, с болот,
И квартира казалась по вечерам
Перепачканной торфом и искусанной комарами.
Нет, Славка, я не вернусь. Нельзя дважды блевать одним и тем же портвейном. И так далее, и так далее, и так далее…
Оглядывается:
Чайка когтит горизонт, пока он не затвердел,
После восьми набережная пуста.
Синева вторгается в тот предел,
За которым вспыхивает звезда.
Ты пошляк, Славка, и демагог. Скучно с тобой. Прощай.
В подвёрнутых валенках с тусклыми галошами Славка удаляется, хромая, оскальзываясь палкой на брусчатке. Бормочет:
Еврейский мальчик с берегов Невы,
Он заикался в гневе и печали.
Он так хотел, чтобы его на «Вы…»
Друзья ж дразнили, а враги не замечали.
Вот тебе и дорога к величию.
Стемнело внезапно, и сильно похолодало. И всё повторилось, как встарь: ночь, ледяная рябь канала, аптека… Фонарей было мало.
На пьяцца ди Кано один только фонарь освещал загадочные перемещения многочисленных кошек. На первый взгляд хаотичное, движение это, если постоять неподвижно несколько минут, раскрывало некоторую внутреннюю логику, непостижимую пришлому человеку. Напряжение чередовалось с внезапным покоем, нарастающая интрига оборачивалась простодушием, миролюбивое обнюхивание взрывалось вспышкой агрессии. Лица кошек были разнообразны: кругломордые, купеческие с тюркским разрезом глаз — местные, судачьей расцветки миловидные северянки, чернявые, с усиками — явно из Восточной Европы.
Редкие окна светились в чёрном городе. То ли население ложится спать сразу же после вечерней дойки, то ли… Говорят, недалеко, за болотами построен современный спальный район.
Узкий мостик, в полтора человека шириной, ведёт через пятиметровый канал в чёрную щель между домами. В конце мостика можно, перегнувшись, коснуться освещённого тёплого окна, или просто заглянуть в него — занавески нет, скрывать нечего, все свои. Стол с бежевой скатертью, тёмный буфет, оранжевый абажур с бахромой…
Вспоминаются коварные марсиане Рея Бредбери, прикинувшиеся давно умершей роднёй в ностальгическом городке детства.
Но вот в комнату входит девушка в джинсах и топике, следом молодой человек в майке. Девушка ставит на стол кастрюльку, молодой человек подходит сзади и обнимает её. Гаснет свет.
Они живут в этой комнате уже лет четыреста, ничего не меняя и не меняясь, омолаживаясь только за счёт смены поколений. Не забыть сказать Славке: Родина — это непрерываемость традиций, длительность, уверенность во вчерашнем дне.
Глава вторая
1
— Константин Дмитриевич, — уныло попросила Снежана, — заделал бы забор. Опять наркоман свалился замертво на нашем участке.
Плющ сдунул опилки с резной рамы, помял замшевую тряпочку.
— Это, Снежана, традиция, — вздохнул он. — Можно сказать — культура. Милицию вызвала?
— Та вызвала.
— Ладно. Менты уедут — заделаю.
— Вы всегда так говорите…
Плющ рассмеялся:
— Что я могу поделать, Снежаночка, если менты никогда никуда не уезжают.
Художник Константин Плющ ещё недавно был знаменит. Мягкая тихая слава стояла над ним, как погода в сентябре. О нём не писали в газетах, не брали интервью на телевидении, но непостижимым образом на всём пространстве от Одессы до Питера имя его было на слуху.
Никто не мог определённо сказать, каков он как художник, определить качество, манеру и направление в его живописи, но если человек стал легендой — какая разница, что он делает и как…
В последние годы осевший в городе Кимры, Плющ почувствовал, что слава его кукожится, сокращается географически, но не тает, а даже сгущается, меняется качественно, становится, наконец, светом в окошке.
Окошко светило в маленьком доме из силикатного кирпича. Он был построен в девяностые годы специально для Плюща деловым немцем из Кёльна. Почему немец и почему Кимры — об этом позже, но, так или иначе, дом был оценён немцем в три пейзажа Константина Дмитриевича.
Покупатель хорошо пил водку, показывая фотографии своих детей и открытки с видами Кёльна. Плющ был восхищён Кёльнским собором, удивлялся, развлекая немца, что соорудили его на вокзальной площади, поражался долгострою.
— А чтобы его почистить, — размышлял он, вглядываясь в фотографию, — нужно ещё лет триста. Представляешь, сколько у нас за это время можно разрушить?