Карл налил рюмку, чокнулся с трубкой.
— Ваше здоровье, Вера. А когда увидимся, вы мне будете мораль читать? Что? Будете? Значит, с вами всё в порядке. Это я мудрый? Ну да — мудрость даётся человеку под старость, и не для добрых дел, а чтоб смерти не боялся. Вот если б я был мудрым смолоду — валялся бы на печи тридцать лет и три года. Зачем? Чтоб дров не наломать. Причем тут Христос… Я об Илье Муромце… Кто про что, а вшивый про баню. Извините. Что, грубо? Но вы ведь тоже не молодеете. Новые поклонники? Вы поосторожнее с новыми. Поматросят и бросят. Знаю я их — теперь мода на пожилых дам. Ну вот. Я с вами как на духу, а вы… Ладно, до встречи…
Карл положил трубку, утёр лоб салфеткой.
— Кокетка старая… Она меня будет лечить!
Он прошёлся по кухне, машинально отщипнул кусочек хлеба. Опомнился, наполнил рюмку.
— Так, а где у нас Надежда? Ага…
— Надя? Не ожидала? Конечно, я. Ну, поздравляю. Да так, привычно. Всё нормально. Кризис. Дети? Их, конечно, жалко, но смею напомнить, что это мы сироты, а не они. Да перестань, всё отстоится. Попса тем и хороша, что она вечна, как мусор. Её можно не замечать. Ну да, всё высокое — сиюминутно. Главное — помнить об этом вечно. Ой, не греши. Чего только нет в книжных… Думаю, да. Белинского да Гоголя с базара понесут. И Некрасова, конечно. И эти две сладкие парочки: Ахматова — Цветаева, Мандельштам — Пастернак. Вот-вот, как на колхозной танцплощадке. Выплюнут папиросы и пойдут бацать: Пастернак с Цветаевой, Ахматова с Мандельштамом. Что, ёрничаю? Кого люблю, того ёрничаю. Прости, я сейчас.
Карл выпил рюмку и закурил. Дуры бабы. Почему они меня всё время в чём-то подозревают. Ёрничаю…
— Алло, ты здесь? Надька, я не ёрничаю. Так… сижу, догадываюсь. Что, думать? Знаешь, Наденька, дедуктивным методом истину не найдёшь, не очки и не зонтик. А потом: чего её искать. Её ощущать надо. Надька, ты дама, безнравственная во всех отношениях. Потому что, по закону лирики, количество нравственности не переходит в качество. Учёные доказали. Вот смотри: допустим, я напишу роман о страданиях русского или какого там народа. О подвиге, о доблести, о славе… Что обо мне скажут? А скажут: — какой, блин, масштабный талант! Матёрый человечище. А если напишу, например, о… о червяке, влюблённом в уклейку, скажут: мило, но… Так вот: написать то или другое хорошо — нравственно одинаково. Количество единиц добра одно и то же. А написать плохо? В первом случае — зла навалом, а про рыбку — плюнут и забудут. Так что, люди добрые, не грузите… Что? Сам себе противоречу? Неважно. Главное, что я общаюсь с Надеждой. А вот спорим: завтра позвоню, трезвый! Ну, пока, так пока…
Карл посмотрел в окно и обратился к голубю на подоконнике:
— Граждане, не насилуйте Надежду по телефону.
Он поднял бутылку, глянул напросвет:
— Рюмка третья.
— Здравствуй, Люба. Слава Богу, что ты дома. Да так, задолбали эти недотроги, Верка с Надькой. От, ты тёмная: именины у тебя. Поздравляю. Да, вспоминаю по любому поводу — надо и не надо. Ты бы звонила иногда… А то: поехали в деревню. Там недели через две останется последний листик на диком винограде, что у террасы. Как у О’Генри. Это по твоей части. Ещё что? На болоте — клюква в сахарной пудре. От ты тупая: изморозь, понимаешь? А полёвки и землеройки потянутся гуськом в дырку под домом. Да, много. Будут грызть в темноте детские книжки с картинками. Костю Плюща давно видела? Мы с ним собирались в Одессу. Да вчера, в сентябре. Там штормы выбили, как одеяло, шершавую суконную воду, и весь хлам — останки насекомых, пылюка, пыльца цветения и увядания, микроорганизмы, — всё осело на дно. Так что, прозрачная. Что с этим делать? Как в воду глядеть. Провидеть. Почему это я ёрничаю? Просто я — мрачный оптимист. Я точно знаю, что всё будет хорошо, — и у меня, и у других, и у всех вместе, — только радости мало. Уходит, утекает радость. Как воздух из проколотой резиновой лодки, знаешь, были такие, за восемьдесят рублей. Что, горняя радость? Конечно, конечно… Ты прямо, как Верка. Слушай, Любонька, твоими бы устами… Да ты никому не отказываешь. И кто ты после этого? Я не собираюсь с тобой ругаться, наоборот… «В гостях, на улице и дома я вижу тонкий профиль твой…» Что, уже толстый? Не важно, в размер укладывается. «Твои шаги звучат за мною, куда я ни войду, ты там, не ты ли лёгкою стопою за мною ходишь по пятам…» Нет, сам я так не умею. А всё равно: я ведь всё время пишу о тебе. Не мытьём, так катаньем. Всё, Любка, водка моя кончается, кураж мой оседает, давай прощаться. Танечка о тебе вспоминает и хочет общаться. Целую, дура старая…
Карл поставил пустую бутылку под стол — на Софью водки не хватило. Ну и хорошо — вроде бы и не очень пьян. Зажечь телевизор и посматривать на часы — ждать Танечку. Он встал и включил чайник. Зазвонил телефон. Дальний высокий голос, — чувствовалось, что из глубокой тьмы, — напряжённо прокричал в телеграфном стиле:
— Я — проездом. Приходи завтра ровно в полдень в метро Китай-город под башкой. Это Плющик.
«Не забыть бы», — Карл написал на листке календаря: «Плющ. Полдень».
По телевизору показывали аномалию: на севере Африки выпал снег. Сиреневый негр на крупном плане был так ошеломлён, что заговорил по-русски.
Утром кричала кошка. Твёрдо расставив все четыре лапы, упёршись невидящим взглядом в батарею центрального отопления, она кричала протяжно, с глубоким разбегом, голосом, рассчитанным на всеуслышанье.
— Время пришло, — оповещала она, — и теперь вы узнаете, что я о вас думаю.
Карл с отвращением открыл глаза и посмотрел на часы. Десять. Потянулся за тапком, чтобы швырнуть в кошку, но изнемог. Закрыл глаза и стал считать крики. Когда-нибудь это же кончится. После пятнадцатого кошка опомнилась, нежно спросила: «Мяу?» и ушла в кухню. Карл поплёлся следом — пересохло во рту, вспомнил вчерашние телефонные разговоры и поморщился. Что-то было хорошее… Ну да, Плющик. Выходить надо через час. Успеваю.
Где-то слева или справа, — не разберёшь, в блочных домах стороны света не определяются, ни к чему, — затрещала дрель. И тотчас же сверху, перекрывая дрель, закричал Окуджава.
Сосед, алкоголик в завязке, аккуратно, раз в полгода, срывался и грузил голос совести трех поколений децибелами, искажающими суть.
— Возьмёмся за руки, друзья, — угрожал Окуджава, — и теперь вы узнаете, что я о вас думаю…
В метро Карл почувствовал запоздалое волнение перед встречей. Значит, Плющик всё-таки собрался в Одессу. В начале октября там хорошо. Вода ещё не остыла, тёплое ватное солнце стоит над побелевшими клёнами, луна взлетает из-за моря, лёгкая, как одуванчик…
Если он проездом, сколько у нас времени? И почему Китай-город? Центр, понятно. И башка — бюст революционера Ногина, — одна на всю Москву. «Там на Маросейке, — вспоминал Карл, — года два назад была забегаловка, где рюмка водки стоила тридцать рублей. Не надо о водке. Но там есть и пиво…»
Под башкой стояли люди и читали газеты. Странно, после беспокойных девяностых газеты в метро давно уже не читают, всё больше потрёпанную Маринину или мятую Устинову, но здесь, на традиционном месте встречи, стереотип, что ли, срабатывает…