Так что жена вашего, дети, учителя истории была, можно сказать, источником его вдохновения – во всем, о чем бы он вам ни рассказывал…
Давным-давно жила-была жена учителя истории, которая в силу сугубо специфического, сугубо исторического стечения обстоятельств не могла иметь детей. Хотя у мужа детей была целая куча: река детских жизней – всякий раз сначала – течет через классную комнату. Которая могла усыновить ребенка (много раз, в первые годы совместной жизни, муж осторожно – и с надеждой – поднимал эту тему); но так никогда и не усыновила, по той, как считал ее муж, простой и вязкой, как кисель, причине, что усыновить ребенка – это не взаправду, а она не такая женщина, чтобы покупаться на обманки.
Давным-давно жила-была жена учителя истории, которая, будто бы нарочно, чтобы доказать, что она может прожить без детей, находит себе работу среди стариков, среди людей, которые, с тех пор как их жизнь дошла до точки, сделались обузой, источником лишней головной боли для собственных детей, почему и приходится сбывать их понемногу с рук и помещать в Дома. Которая отдает этой работе двадцать с лишним лет. Однако на пятьдесят третьем году жизни – в тот год, когда она дарит мужу на день рождения собаку по имени Падди, – она внезапно, хотя и не то чтобы повинуясь внезапному порыву, перестает работать со стариками и не оставляет себе других занятий, кроме как присматривать за квартирой и оглядывать – из края в край – плоский и монотонный ландшафт тридцати лет совместной жизни, покуда он оглядывает шеренгу за шеренгой учеников.
Жена учителя истории, которая (по крайней мере, так думалось учителю истории) на мир смотрела трезво. Которой не нужно было (потому что она когда-то хорошо учила уроки) снова ходить в школу. Которая больше не верила в чудеса и всяческие сказки и не верила (вволю наэкспериментировавшись в ранней юности) ни в Новую Жизнь, ни в Спасение.
Но на пятьдесят третьем году ее жизни, в 1980-м, учителю истории начинает казаться, что эта бывшая школьница, которая когда-то не могла пройти мимо тайны, чтобы ее не раскрыть, сама вынашивает некую тайну. Почему она все отмалчивается? (А глаза при этом живые, взгляд острый.) Что она делает со всей этой кучей свободного времени, пока он разглагольствует перед классом? Почему так часто ее не оказывается дома, когда он, ближе к вечеру, возвращается с занятий? Не провести ли все это по ведомству (как в случае с Томасом Аткинсоном) старческой мнительности, ведущей к острому воспалению ревности? Ибо миссис Крик, вы же видели, дети, это можно понять даже по гнусным газетным снимкам, она совсем неплохо сохранилась.
Наконец она сознается: была у священника. Она исповедуется в том, что была на исповеди – чего не делала уже почти сорок лет. Но больше она ничего говорить не хочет. Она приносит в дом книги, и от одних только названий (Если бы Иисус вернулся; Бог или Бомба) его бросает в дрожь. Он смотрит, как она читает (покуда сам проверяет тетрадки). Она читает с тем глубоким и неподдельным интересом, который он время от времени – в такие минуты на сердце у него делается легко – замечает у слушающих его учеников. Учитель истории говорит себе – имея в виду, что она от него ускользает, имея в виду, что привычная картина мира переворачивается с ног на голову: моя жена опять впадает в детство. Он пытается ее вернуть, обезопасить. Однако по воскресеньям, утром или днем, в привычное для них обоих время прогулок в парке, она настаивает – в первый раз это случилось через неделю после разговора о Прайсе, – что ей бы лучше прогуляться одной (он остается на пару с собакой): и учителю истории сильно сдается, что целью этих прогулок является очередной визит в церковь.
На вершине Гринвичского холма, в Гринвич-парке, стоит Обсерватория, выстроенная Карлом II, чтобы исследовать тайны звезд. Возле Обсерватории, впаянная в асфальт, извечный повод для туристов пощелкать фотоаппаратами и постоять, раздвинув ноги, – металлическая пластинка, отметка нулевой долготы. Рядышком с нулевой долготой, в плаще и треуголке, стоит, взгромоздившись на постамент, бронзовый генерал Вулф
[23]
и таращится на Темзу. А под генералом Вулфом, в той же позе неусыпной бдительности, стоит, в пальто и кашне, учитель истории, в –надцатый раз наблюдая всемирно известный вид. Морской музей (личные вещи Кука и Нельсона); Военно-Морская Коллегия (расписной потолок с изображениями четырех английских монархов). У истории свои горки с безделушками. Пошлые игры прошлого. Учитель истории, собственной персоной, предводитель буйных (конец семестра) экскурсий. Река: стальная змея, вьется сквозь хаос допотопных верфей и пакгаузов, доков, забытых за давностью лет…
С вершины Гринвичского холма можно не только окинуть взором непроницаемые небеса, но и, счистив лишнее, представить виды былых времен (парусные корабли в Индийском доке; королевские барки, под картинным, как у голландских мастеров, небом, идущие в сторону Дворца), воочию вообразить то дикое водоземье, которое было когда-то на месте этих приречных пригородов. Дептфорд, Миллуолл, Блэкуолл, Вулвич… И, вдалеке, на востоке, вне пределов видимости, бывшую топь, где в 1980 году построили большую дамбу, обезопасили район от наводнений.
Он стоит один-одинешенек и наблюдает вид. Каждое воскресенье, ежели погода позволяет, разными маршрутами, до Обсерватории и обратно. До нулевой долготы и обратно. Остановка на гребне холма; прекрасный вид; молчание и задумчивость, вместе, однако и порознь; потом он ей или она ему (улыбка; передергивает холодок): «Домой?» Но сегодня он стоит один, у ног Героя Квебека.
Он стоит один – если не считать золотого ретривера, который трется у ног, и тычется мордой, и клянчит, чтобы с ним опять поиграли в апорт. Потому что жена больше не ходит вместе с ним на прогулки. А ходит своими путями. Как будто, думается ему, она (это при живом-то муже) вдова. Хотя вдова – неправильное слово. Вдовы бывают старые. А она все молодеет. Она уходит от него. Она похожа на женщину, которая вдруг влюбилась…
Низкое зимнее солнце над Флимстидской обсерваторией. Огненные блики на крыше Морского музея. Учитель истории оглядывает развернувшийся перед ним вид. Думает об ученике по фамилии Прайс. Единственное, что по-настоящему имеет смысл… Если честно, он и в самом деле напуган. Если честно, он не знает, что думать. Он рассказывает – сам себе – истории. (Как однажды мальчик с девочкой… Как…) Он боится идти домой. Боится – уже, – что снова будут выходные, воскресенье. Темных вечеров.
Он оборачивается. Наклоняется, – вдруг, – чтобы преувеличенно ласковым жестом потрепать по загривку потерявшего всякое терпение Падди, который, часто дыша и орудуя что есть силы хвостом, уже – весь предвкушение любимой игры. Он сходит прочь с дорожки, на траву, увлекаемый впавшей в экстаз собакой. В правой, затянутой в перчатку руке он держит уже изрядно погрызенную и вымокшую от слюны палку. «Апорт, Падди! Апорт!»