Дело Нэшей. Разве это похоже на хладнокровную месть? Но если не месть — что тогда? В этот-то вечер, в этот-то момент?
Она не порывалась потом никуда бежать. Наоборот — сама позвонила, сама все сказала. А потом сидела, повторяя и повторяя без конца: «Я это сделала, сделала, сделала». Будто учила новый язык, будто кому-то следовало бы переводить ее слова на английский.
Нож положила. Положила на разделочную доску.
Месть? Он заслужил наказание? Но кто из двоих на поверку оказался чудовищем? Настоящим чудовищем? Он был гинекологом, который переступил черту и воспользовался (хотя еще неизвестно, кто кем воспользовался) бедной беспомощной беженкой. Нет, он, конечно, вел себя не слишком красиво. Но кто из двоих чудовище?
Вернемся, вернемся на эту кухню, какой она была до убийства. До дела Нэшей, до сюжета для газетчиков. Переведем часы. Переживем все заново (хотя как это получится у мертвого?). Может быть, на этот раз все будет иначе?
Восемь часов. Восемь пятнадцать. Она начинает волноваться. Обычным волнением ожидания, когда то и дело смотришь на часы. Транспорт. Ну и, конечно, — она не наивная девочка — ему, может быть, нужно время прийти в себя. Собраться с мыслями.
Тем больше пользы от этого ужина, от всех этих кропотливых приготовлений. Чтобы, войдя в дом, он мгновенно получил поддержку. Мгновенное «добро пожаловать» запаха, говорящего яснее любых слов.
Можно и подождать, ничего страшного. Одно из достоинств этого блюда: чем дольше готовится, тем вкуснее.
И вот наконец чуть поздней половины девятого она слышит звук, который для нее как подтверждение, как объятие. Привычный звук, на который редко обращаешь внимание, который еще недавно ничего для нее не значил. Но теперь это самая настоящая музыка. Скворчащий, цивилизованный шорох шин по гравийной дорожке.
45
— Знаешь, Джордж, что он однажды сказал? Он сказал: «Я не могу без нее жить».
Мы сидели за тюремным столом. Она никогда мне этого не говорила.
— Перед тем как она переехала — туда, на квартиру. Как на такое реагировать? Твой муж заявляет, что не может жить без другой женщины. Такое нельзя говорить — и никто его не тянул за его чертов язык, — но если уж сказано, что об этом думать? Что он не всерьез?
Думаю про стол, накрытый на двоих.
— И что по этому поводу чувствовать? Что это неправда? Что такого не бывает? Это без меня тебе жизнь должна быть не в жизнь. Но разве это правильно, разве так надо — требовать, чтобы кто-то не мог без тебя жить?
Смотрю на нее и стараюсь не думать так напряженно.
— И раньше он ведь жил без нее, правда? Жил, пока ее черт не принес. Жил со мной. Так всерьез он это сказал или нет?
Можно подумать, Боб здесь и она его допрашивает. Во всем он виноват, черт бы его драл.
Или меня за неимением Боба.
Мне, может, стоило бы пожать плечами и сказать, что это просто такое выражение, просто слова. Но я сейчас отношусь к словам серьезно.
Лицо стало угрюмым и холодным. Каким было в первые наши свидания.
— Конечно, мы можем жить без, — говорит она. — Мы можем жить без кого угодно. Приходится жить, и живем.
Смотрю на нее не мигая. Это как испытание.
— Взять хотя бы Кристину. Разве она не жила без? Считай, без всего. А это заведение — о господи! — разве оно не учит жить без? Разве оно этому не учит?
Пытаюсь улыбнуться.
— Не знаю, сердце мое.
Опять эта еле заметная улыбка.
— Это ведь роскошь, разве нет? Чтобы у тебя был кто-то, без кого ты не можешь жить.
— Нет, сердце мое, это не роскошь.
Надзорки стоят вокруг, смотрят. Это не детская площадка, хотя тут есть дети, — но это вроде школы. Тут учатся. И тут — она говорила мне это не раз, хотя и так любому дураку ясно, — дело не столько в том, без чего ты живешь, сколько в том, с чем. Например, со словами, которые приходится теперь принимать всерьез, с большими словарными словами — они существовали и раньше, но как будто в чужом языке. А теперь (я тоже чувствую их вес) они реальны, как камни.
Например, «раскаяние».
В этот день, в особый, они уж точно реальны.
— И для него это не была роскошь. Жаль, что не была. Лучше уж — ну, ты понимаешь — мужчина заводит себе любовницу как предмет роскоши. Она — его предмет роскоши. Значит, когда-нибудь надоест.
Улыбка погасла.
— Знаешь, что я тогда подумала? Ха! Что это он теперь беженец. Беженец, черт бы его драл. Человек, который не знает, где теперь его дом. А я даю ему убежище. Убежище собственному мужу.
Как будто это происходит сейчас. День такой. Все пережить заново.
Иногда мне хочется сказать — но потом кажется нелепостью: перестань себя казнить. В этот день, в особый, уж точно кажется нелепостью.
На стене комнаты для свиданий висят часы с красной секундной стрелкой. Она перемещается короткими рывками, по крошке отщипывая от времени, которое нам осталось. Это всегда отдает глупой шуткой. Тридцать минут… Восемь лет…
Если бы только они могли ее выпустить — на один этот день. Чтобы поехала к могиле, постояла и посмотрела. Если бы только ей предоставили эту… роскошь. Я был бы с ней, взял бы ее на поруки, вернул бы потом. Не удрал бы с ней, можете быть спокойны. Дежурил бы в сторонке, как охранник (ведь это, в конце концов, моя работа — сопровождать людей), пока она стояла бы там.
Пытка для нее была бы смотреть на это. И пытка не иметь такой возможности.
Просто увидеть могилу.
— Знаешь, что я еще тогда подумала? Что мне нельзя больше быть жадной. Не жадничай, не можешь без него — будь пайщицей. Но только не переставай любить, только не переставай — без любви надежды вообще никакой.
Думаю про себя: хочется мне такое слышать? Хочется или нет?
А что мне хочется слышать? Что Боб был ошибкой, одной долгой ошибкой? Разбитое ветровое стекло, coq au vin. Как я стал ошибкой для Рейчел. «Всего хорошего, Джордж».
Не знаю, что Сара сказала бы сейчас — через два года, — если бы ее выпустили, если бы она могла постоять у могилы. Не знаю, как это бывает.
А я дежурил бы в сторонке и прислушивался.
Всего хорошего, Боб.
Секундная стрелка знай себе дергается. Почти без четверти четыре. Два года назад они в последний раз были вместе в Фулеме.
Послушай меня, Боб, — я тебя убила, послушай меня теперь — я не люблю тебя больше.
Глаза усталые, как будто не спала ночь. На лбу желвачок. Косметики никакой.
Не казни себя.
— Она не была для него предметом роскоши — ведь не была? Иначе он бы ни за что этого не сказал, не посмел бы мне сказать, что не может без нее жить.