— С кем, с кем? Ты иногда... Не обижайся, но до меня иногда не доходит: ты со мной говоришь или бормочешь там что-то про себя. Так я не поняла, проводишь ты меня или нет?
— Проводить?.. Да, конечно... Провожу... конечно провожу!
* * *
Так вести себя глупо, я понимаю. Это можно назвать капризом. Или там эгоизмом. Но если подумать, эгоизм тут ни при чем. Нет, я стараюсь. Честно стараюсь как-то с собой совладать. Злюсь на себя. Ругаю и матерю последними словами. Да все без толку.
Я хорошо отношусь к своим врачам. И медсестрам. И сестрам-хозяйкам, которые меняют наволочки, усеянные выпавшими волосами. Но этих я просто на дух не переношу. Будто капкан какой-то захлопывается прямо в солнечном сплетении, с таким ржавым лязгом — клямц! — и я пулей вылетаю из палаты, едва заслышав их шаги. А ведь от меня ровным счетом ничего не требуется. Делать-то ничегошеньки не надо. Если на то пошло, можно даже не здороваться. И не вставать. Надо просто почувствовать себя экспонатом. Бездушным экспонатом за пыльным музейным стеклом, на который показывает указкой картавый экскурсовод.
Он войдет первым. Выскажет дежурную просьбу. Палата покорно закивает, пряча еду по тумбочкам и задвигая утки под койки. Потом приоткроется дверь, и палату заполнит стайка широко раскрытых глаз, в которых еще не появился профессиональный холодок. Обзора на всех не хватит, и задним рядам наверняка придется вставать на цыпочки, чтобы разглядеть пальпируемый лимфоузел. Затем настанет время привычных вопросов и не менее привычных ответов, отличающихся друг от друга не больше, чем предупреждения о закрытии дверей на разных линиях метро. Кто-то будет бубнить про свой разжиженный химиотерапией стул, кто-то расскажет о проводившейся от преднизолона язве, а кто-то потешит благодарных зрителей симптомами вызванного цитостатиками психоза.
И что интересно, никого, кроме меня, эти визиты не раздражают. Многим даже нравится, когда у них появляются новые зрители. Нравится, хотя они это тщательно скрывают. Ворчат: опять пришли, все по новой рассказывать, ну сколько можно? Но при этом повторяют про себя навязшие на зубах монологи, прокручивают в голове симптомы и переспрашивают У соседей точные названия лекарств. Кое-кто даже немного волнуется, как актер перед выходом на сцену. А из меня актер никудышный. Бегу как крыса с корабля, в одной руке капельница, в другой плеер с Мундогом. Главное, чтобы в дверях не столкнуться. Неудобно как-то. Если не успеешь выйти, приходится оправдываться. И так при этом гадко становится, словно предаешь кого-то. А ведь действительно предаю. Может, на моем примере они могли бы понять что-то характерное. Что-то особенное. А потом вовремя распознать это у других. И спасти. Других. А я, гад такой, лишаю кого-то последнего шанса. Убегаю заранее из палаты и сижу в коридоре, укрывшись от мира наушниками. Черт! Как назло, аккумулятор в плеере сел. Ну все, возвращаться поздно, придется ждать, когда они выйдут. Ничего. Недолго осталось.
Напоследок профессор заводит экскурсию за ширму и шепотом комментирует зрелище не для слабонервных. Слабонервные выходят из палаты с мучными лицами и прикрывают рты, пытаясь обуздать рвотный центр продолговатого мозга.
— По'а бы уже к таким вещам п'ивыкнуть! — укоризненно качает головой профессор убедившись, что последний из покинувших палату студентов плотно закрыл за собой дверь. — Как же вы завт'а в лабо'ато'ии будете 'аботать? Между п'очим, мы будем 'ассматривать гистологические п'епа'аты с ха'актерными п'изнаками неходжкинских лимфом. И п'ошу учесть: кто п'огуляет, на зачет может не 'ассчитывать!
Он поднимает руку, чтобы поправить на носу очки, и в этот момент встречается взглядом со мной.
* * *
На следующий день я снова ждал Лупетту под красной аркой. Внутренний монолог, начало которому было положено перед вчерашним расставанием, не затихал ни на секунду. Он измотал меня, измотал не на шутку, не говоря уже о том, что к моменту встречи меня еще немного мутило от одного воспоминания о беляше с мясом, который я купил при выходе из метро, когда осознал, что во рту с утра не было ни крошки. Обиженный вниманием желудок решил напомнить о своем существовании громким урчанием, подкрепленным недвусмысленным сосанием под ложечкой (знать бы, что это за ложечка и кто под ней сосет). Как назло, времени на то, чтобы найти более-менее приличную забегаловку, уже не оставалось. Резонно было бы задаться вопросом, с какой стати мне взбрело в голову подкрепиться перед встречей, которую даже свиданием язык не повернется назвать? В конце концов, можно отконвоировать новоявленную фотомодель в эту злосчастную студию, а уж потом завалиться в кафе и набить там себе брюхо под завязку. Тем более меня ведь наверняка попросят (ну ведь попросят же!) дождаться конца исторического фотосеанса, чтобы вместе пойти обратно. Господи, неужели сразу не догадался? Я даже в мыслях не мог представить, что бунт голодного желудка (не столько бессмысленный, сколько беспощадный) будет услышан, а следовательно, станет поводом — вовсе даже не для шуток, а для хотя бы малейшего беспокойства противоположной стороны по поводу моего неудовлетворенного чувства голода, а за ним и предложения — со стороны все той же противоположной стороны — перекусить где-нибудь перед сеансом. Дело было не в желании сэкономить на совместном обеде, просто то ли от бессмысленной жизни, то ли от бессонной ночи я был очень зол (на себя, на кого же еще!), но старался скрыть эту злость в фейерверке шуток и не хотел, страшно не хотел разоблачения.
Выбор, предоставленный мне лотком у метро, был достоин Гамлета: беляш или не беляш? «Не беляш» представлял собой сосиску в тесте, которую я категорически отверг с первого взгляда за ее чересчур пегий, даже с поправкой на проблемы уличной торговли, окрас. Оставалось довольствоваться желтовато-коричневым беляшом. Но едва я робко надкусил бочок завернутого в промасленную бумагу эрзац- продукта, как понял, что совершил непростительную ошибку. Надо было отдать свое сердце сосиске, несмотря на ее вопиющую серость. Но дороги назад не было. Между тем я в полной мере отдавал себе отчет, что если приму самоубийственное решение по поеданию этой, с позволения сказать, пищи, предстоящее свидание рискует превратиться в трагифарс, в котором кавалер в лучшем случае проблюет все отведенное на совместную дорогу время, а в худшем будет вынужден опоздать на встречу с любимой по причине мучительного прозябания в ближайшем к месту действия общественном туалете, расположенном, если мне не изменяет память, на Кузнечном рынке.
После недолгих колебаний я был вынужден принять соломоново решение, разрубив гордиев узел (только очень голодному человеку дозволяется спутать Соломона с Александром). Недрогнувшей рукой я смело выпотрошил смертоносную начинку пищевого симулякра, чтобы хоть ненадолго заткнуть предательское журчание кляпом хрустящего теста. Несмотря на то что я предусмотрительно проделал эту ответственную хирургическую процедуру над урной, несколько дымящихся комочков свалились мимо цели и тут же были подхвачены невесть откуда взявшейся дворняжкой, которая, словно опасаясь возмездия, поспешила ретироваться, выронив из пасти несколько крошек, доставшихся вовремя подоспевшему голубю. Последним на валтасаров пир прибыл неудачник воробей, который для очистки совести поклевал голый асфальт, но, убедившись, что ему не досталось места на этом празднике жизни, горестно вздохнул и упрыгал в поисках призрачного счастья... Тут мне пришлось приврать, потому что вздохнул не он, а я. Воробьи не умеют вздыхать и уж тем более рефлексировать, представляя себя на чьем- либо месте.