Гордон хотел стать писателем, и ухаживания по большей части были литературными. Он наслаждался толстыми письмами, которые посылал ей из Эмхерста. Каждую ночь, покончив с изрядным количеством работы над дипломом, он заполнял свои личные гербовые листки обещаниями, любовью и ожиданием: страсть, сдерживаемая имитацией стиля Генри Джеймса
[81]
.
Почта вошла в кровь и плоть Шелл. Она тщательно выбирала места для прочтения этих пространных сообщений, гораздо более волнующих, чем главы романа, поскольку в них она была главной героиней.
В письмах Гордон воссоздавал мир чести, порядка и утонченности, призывал вернуться к простому, более возвышенному образу жизни, который познали когда-то американцы, и который Гордон, посредством имени своего и любви, намеревался возродить вместе с ней.
Шелл нравилась его серьезность.
Она училась тихо сидеть возле него на футболе по выходным, с наслаждением отдаваясь радостям ответственного служения.
Он был высок и белокож. Очки в роговой оправе делали меланхолическим лицо, которое без них было бы просто сонным.
Их смирное поведение на танцах и напряженные лица интересующихся всем на свете создавали впечатление, что на празднике они скорее дуэньи, чем участники. Прямо слышалось, как они говорят: «Нам нравится общаться иногда с молодежью, ведь так легко потерять контакт».
С ним Шелл преодолела путь от волнующей жеребячьей красоты отрочества прямиком в ту благословенную старость, которую символизируют королевы-матери и вдовы американских президентов.
Они объявили о своей помолвке летом, после сеанса взаимной мастурбации на кушетке за ширмой в доме Симса на озере Джордж.
Они поженились, а после окончания колледжа он сразу попал в армию. Когда она отвозила его на станцию, до нее дошло, что он никогда не видел ее совсем голой – у нее имелись такие места, которых он не касался. Она попыталась считать это любезностью.
В последующие два года они мало виделись, выходные тут и там, и он обычно бывал вымотан. Но письма его были регулярны и неутомимы, чтобы не сказать тревожны. Они словно угрожали безмятежности временного вдовства, которое она вполне готова была на себя взять.
Она любила свою одежду, темную и простую. Наслаждалась частыми продолжительными визитами в дома своих и его родителей. И чувствовала свое место в мире: ее любимый – солдат.
Она предпочла бы не вскрывать конвертов. Нетронутые, толстые, они лежали на ее туалетном столике и служили частью зеркала, в котором она расчесывала длинные волосы, предметом простой потрепанной колониальной мебели, которую они начали коллекционировать.
Открытые, письма становились не тем, что он обещал. Оказывались замысловатыми приглашениями к физической любви, полными бутафории, кольдкрема, губной помады, зеркал, перьев, игр, во время которых в интимных местах обнаруживается кнопка.
Но в те выходные, когда ему удавалось вырваться в их маленькую квартиру, он слишком уставал, чтобы чем-либо заниматься, – только спать, беседовать и ходить по крошечным ресторанчикам.
О письмах не упоминал.
5
Шелл была уверена, что ее груди полны раковых опухолей.
Надевайте блузку, сказал врач.
– Вы здоровая женщина. И красивая. – Он предположил, что достаточно стар, чтобы так говорить.
– Я так глупо себя чувствую. Не знаю, куда же делись шишки.
Тем временем Бривман проходил интернатуру на монреальской поэтической фабрике, готовясь стать ее Опытным Лекарем.
6
После демобилизации Гордона они решили переехать в Нью-Йорк и сняли довольно дорогую квартиру на Перри-стрит в Гринвич-Виллидж. Он получил работу в книжной рубрике «Ньюсуик» и продал несколько текстов «Сэтердэй Ревью». Шелл стала девочкой на побегушках у одного из редакторов «Харперс Базар». Ей доставляло некоторое удовольствие отказываться от многочисленных предложений позировать.
По мнению друзей, квартира их была прелестна. Там имелись высокие часы без стрелок с деревянным механизмом и розами на циферблате. Стояла массивная угловая горка со множеством квадратных застекленных окошек, за ними хранились ликеры и бокалы на длинных ножках. Они очень трудились над этой горкой, счищали краску и морили дерево.
Ребенок в строгом костюме на черном фоне, написанный портретистом-ремесленником, нависал над длинным столом из монастырской трапезной и гарантировал достоинство частым званым обедам на несколько персон.
Все они были хорошие дети, заглатывали свой холодный креветочный суп-пюре и вот-вот должны были захватить власть над банками, журналами, Госдепартаментом, Свободным Миром.
В один из таких моментов Роджеру, старому соседу Гордона по комнате, удалось сказать Шелл пару слов наедине. Шесть рюмок коньяка его раскрепостили.
– Если это все когда-нибудь перестанет работать, – рукой он обвел окружавшее их торжество антикварных магазинов, – приходи ко мне, Шелл.
– Почему?
– Я люблю тебя.
– Я знаю, Роджер, – она улыбнулась. – И мы с Гордоном тебя любим. Я хочу сказать – почему это все должно перестать работать?
Шелл держала пустой серебряный поднос, и под крошками Роджер видел в нем ее лицо.
– Я не люблю тебя нежно, не люблю дружески, я не люблю тебя как в доброе старое время, я не люблю тебя, милашка из «Сигма Хи»
[82]
. – Это он произнес весьма юмористически; теперь же заговорил серьезно: – Я хочу тебя.
– Я знаю.
– Разумеется.
– Нет, – сказала она, благодарная, что у нее в руках поднос. – Не с лучшим другом.
– Ты не можешь быть счастлива.
– Вот как?
Что-то не так было с его костюмом, брюки ужасно висели, он убил бы своего портного, кухня слишком мала, он не элегантен.
– Он к тебе не притрагивается.
– Какое право ты имеешь так говорить?
– Он мне сам сказал.
– Что?
– То же самое было в школе. Он не может.
– Почему? Скажи, почему?