– Истерика – вот моя школа, – как-то сказал мне Ф.
Особенно примечательной была ситуация, в которой он мне это сказал. Мы посмотрели два фильма в один сеанс, а потом зашли в ресторанчик к одному его другу и съели там по огромной порции греческой еды. Музыкальный автомат наигрывал какую-то печальную мелодию из списка последних афинских хитов. На бульваре Сен-Лоран шел снег, пара-тройка припозднившихся посетителей, сидевших с нами в зале, смотрели в окно на кружившиеся снежинки. Ф. лениво уплетал маслины. Два официанта потягивали кофе перед тем, как начать опрокидывать стулья на столы, по обычаю оставляя наш столик напоследок. Если в мире есть такое место, где на тебя никто не давит и можно от души расслабиться, так это тот греческий ресторанчик. Ф. зевал, поигрывая оливковыми косточками. Эту фразу свою он бросил просто так, от нечего делать, а я был готов его за это убить. Когда потом мы шли по бульвару в радужной пелене снежинок, окрашенных во все цвета неоновыми сполохами рекламных вывесок, он сунул мне в руку маленькую книжонку.
– Я получил это в благодарность за оральное удовлетворение, которое смог доставить другу из ресторана. Это молитвенник. Тебе он пригодится больше, чем мне.
– Что ж ты врешь так бессовестно! – крикнул я, как только мы поравнялись с фонарем, в свете которого можно было прочесть название книжки: «ΕΛΛΗΝΟ-ΑΓΓΛΙΚΟΙ ΔΙΑΛΟΓΟΙ». – Это же англо-греческий разговорник, отвратительно отпечатанный в Салониках!
– Молитва – это перевод. Человек переводит себя в ребенка, выражающего свои потребности на языке, который только начал усваивать. Изучи эту книгу.
– И английский здесь кошмарный. Ф., ты нарочно меня мучаешь.
– Эх, – сказал он, беспечно шмыгнув носом, – скоро в Индии будут справлять Рождество. На семейные столы поставят острые рождественские блюда, на Святки станут распевать рождественские гимны, дети будут ждать колокольных звонов в честь Бхагавад-Санты.
– Тебе и здесь все изгадить не терпится?
– Книгу изучай. Внимательно пролистай ее и найди все молитвы и указания. Они научат тебя правильно дышать.
Вдох, выдох.
– Нет, ты дышишь неправильно.
19
Вот и Эдит пришло время убегать, спасаться между вековыми канадскими деревьями. Куда же сегодня голуби подевались? Где спряталась улыбчивая рыба светящаяся? Куда пропали все укромные места? Где сегодня благодать Господня? Почему Историю сладостями не подсластили? Где музыка латыни?
– Помогите!
Эдит бежит по лесу, девочка тринадцатилетняя, а за ней гонятся мужики. На ней платьице, сшитое из мешков из-под муки. Какая-то мукомольная компания паковала свою продукцию в разрисованные цветочками мешки. Вот бежит она, девочка тринадцатилетняя, по сосновой хвое. Вы когда-нибудь такое видели? Бросайся же ей вдогонку, за попкой ее такой молоденькой, Вечный Фаллос, в мозгу свербящий. Много лет спустя Эдит рассказала мне эту историю – или часть ее, – и, должен признаться, с тех пор я все гонюсь за ее маленьким тельцем по лесу. Вот я какой, старый книжник, одичавший от горя непонятного, маньяк, выслеживающий тени гениталий. Ты уж прости меня, Эдит, что я все эти годы тринадцатилетнюю жертву насиловал.
– Сам себя прощай, – говорил Ф.
Тринадцатилетняя кожа восхитительна. Что еще в нашем мире, кроме бренди, может сравниться с тринадцатилетней? Китайцы едят тухлые яйца, но это не приносит им утешения. О Катерина Текаквита, пошли мне тринадцатилетнюю сегодня! Я так и не излечился. И никогда от этого не излечусь. Не хочу я писать об этой истории. И с тобой спариваться не хочу. Не хочу, чтобы у меня все получалось с такой же легкостью, как у Ф., не хочу быть ведущим канадским специалистом по а… И новый желтый стол мне не в радость. Знание астральное ни к чему. Телефонный танец танцевать не желаю. Не хочу побеждать чуму. Я хочу, чтобы в моей жизни были тринадцатилетние. Одна такая жила у библейского царя Давида, согревала его остывающую постель. Почему бы нам не уподобиться законодателям нравов? Плотней, глубже, сильней я хочу войти, о Господи! в жизнь тринадцатилетней моей. Я знаю, все знаю о войне и бизнесе. И с дерьмом мне приходилось сталкиваться. Тринадцатилетнее электричество так сладко, когда сосешь его, а я нежен, как колибри (дайте же мне им стать). Разве не живет колибри в душе моей? Разве нет чего-то вневременного и несказанно воздушного в вожделении моем, парящим над молодой увлажненной расселиной, окутанной дымкой светлых волосков? Идите же ко мне, чаровницы мои опрометчивые, – в касании моем нет подвоха царя Мидаса, я в злато ничего не заколдовываю. Я лишь гляну на ваши сосочки безысходные, когда они от меня к делам своим устремятся. Ничего не изменится, если я проплыву тихонечко и отопью малую толику из-под первого лифчика.
– Помогите!
Четверо мужиков гнались за Эдит. Чтобы каждый из них проклят был! Я не могу винить их. Позади у них – городишко с семьями и заботами о делах. Эти мужики пялились на нее годами. В учебниках Французской Канады не очень-то учат уважению к индейцам. Где-то в глубине канадского католического сознания до сих пор таится сомнение в победе церкви над шаманом. Потому и неудивительно, что квебекские леса вырубаются и продаются в Америку. Магические деревья спилены распятием. Побеги искалечены. Горьковато-сладкий сок у тринадцатилетней. О Язык Нации, почему же ты сам об этом в набат не бьешь? Или не видишь, что стоит за всеми объявлениями о подростках? Разве речь здесь идет только о деньгах? Что на деле значит выражение «внедрение в подростковый рынок»? А? Посмотрите на все тринадцатилетние ноги, вытянутые перед экранами телевизоров. Ими что, торговать можно как кукурузными хлопьями и косметикой? Мэдисон-авеню забита колибри, которые хотят утолить жажду из этих едва прикрытых волосками расселин. Внедряйтесь в них, обхаживайте их, всегда попадающие в струю авторы продажных виршей. Умирающая Америка хочет, чтобы тринадцатилетняя Ависага
[25]
согрела ей постель. Плутоватым мужикам страсть как хочется чаровать молоденьких девушек, но вместо этого они продают им туфли на высоких каблуках. Сексуальные хит-парады написаны отцами, которые на них бабки заколачивают. Ох уж эти мне страдания по детской невинности в конторах делового мира – я повсюду чувствую болезненную тоску вашей сизой мошонки! Вот лежит она, блондиночка тринадцатилетняя, на заднем сиденье припаркованной на стоянке машины – пальчиками одной ножки, в нейлон обтянутой, пепельницей в подлокотнике поигрывает, другую опустила на пол, покрытый ковриком дорогим, на щечках ямочки, от прыщиков невинности только след и остался, в поясе с резинками она себя явно чувствует не в своей тарелке; вдали луна по небу плывет да редкие маячки полицейских машин проблескивают; ее трусики взмокли еще в школе, на балу. Она единственная в мире пока думает, что совокупление – дело святое, грязное и восхитительное. А кто это там из кустов выбирается? Это ее учитель химии, улыбавшийся весь вечер, пока она с футбольной знаменитостью танцевала, потому что лежит она, забывшись грезами, на мягком заднем сиденье его машины.