— Олимпиада Прокофьевна, я оказался в затруднении и хочу с вами посоветоваться.
— Конечно, Виталий Сергеевич! Да вы садитесь.
Виталий погрузился в кожаное кресло — вот у главного в кабинете таких нет, главный распорядился все кресла вынести и заменить жесткими стульями: чтобы никто не чувствовал себя там уютно, так это нужно было понимать.
— Олимпиада Прокофьевна, вы, может быть, слышали об этой истории с Бородулиной?
— Слышала, конечно, кое-что.
— Я с нею в очень странном положении: все выглядит так, как будто у нее был суицид, а я и сейчас считаю, что не было, что произошел несчастный случай. И вот теперь она лежит в травме под надзором, и я даже не решаюсь сам этот надзор снять, чтобы не повторить ту же ошибку, И мне бы очень хотелось, чтобы ее посмотрел кто-то опытный, лучше всего бы вы! Или я ошибаюсь, не умею распознать ее депрессию, или я все же прав и у нее нет опасных тенденций? Это нужно и для надзора, и для ЛКК.
— А где она сейчас?
— В больнице «Двадцать пятого Октября».
— Вы же сами понимаете, Виталий Сергеевич, что несчастные случаи с нашими больными всегда выглядят неслучайными.
— Но ведь в принципе они тоже могут попасть под машину, как все мы, грешные!
— И все же, чтобы исключить покушение на самоубийство, нужны очень веские основания. Она первичная или повторная?
Нащупала слабое место!
— Несколько лет назад она лежала в третьей больнице.
— А что с нею тогда? Такой же синдром?
— Я еще не получил медсведения.
— Ну вот видите! Она еще и недообследована. Нет, Виталий Сергеевич, давайте не будем торопиться. Когда вы все соберете, мы с вами снова посмотрим все ее данные, и, может быть, я съезжу, ее посмотрю. Или кого-нибудь попрошу. А пока еще рано.
Вот так — получил!
— Извините, пожалуйста, Олимпиада Прокофьевна. Я к вам еще зайду по этому поводу, если разрешите.
— Ну конечно, я всегда рада!
И чего такая спешка на самом деле? Когда не собран элементарный анамнез! Ну хорошо, про третью больницу он узнал только сегодня — но можно же было выписать диспансерную историю, там наверняка есть эпикриз из третьей? Правда, диспансерные истории в больнице не очень котируются, и прибегают к ним редко — но в данном-то случае, когда ничего не известно о прошлом приступе болезни Бородулиной, нужно было сообразить. Поддался приятным впечатлениям от бесед с нею. Или, вернее, не думал о ней совсем. Потому что слишком много думал о Вере Сахаровой.
Глава десятая
Вера лежала на спине все в том же зале. Нет, не в том же: сам зал не изменился, но изменилось ее понимание этого зала — он перестал быть тюремным залом.
В какой момент это произошло? Или когда она начала отвечать тому мужчине? Нет, не роботу. Она ему сказала, что он робот, но сама уже не была в этом уверена: сказала так по инерции, или из упрямства, или потому, что хотя уже усомнилась в том, что он робот, еще и не поняла, кто же он такой, если не робот. Да, что-то менялось вокруг. И женщина в белом, сидящая при выходе из зала — она уже не казалась враждебной, от нее не исходила угроза: например, отравить Веру — Вера теперь понимала, что этой женщине в белом вовсе ни к чему ее травить.
Такое размывание четких представлений обескураживало Веру, она теряла опору, теряла понимание окружающего мира. Недавно все было логично и понятно: роботы хотят захватить город или даже весь мир, а людей превратить в рабов или уничтожить; роботы захватили Веру и заточили в тюрьму, потому что она попыталась им помешать — мир был жесток, но понятен. Теперь понятность исчезла. Тот мужчина не робот, да и существуют ли вообще восставшие роботы? Может быть, и не существуют. Но если так, что же случилось с нею? Где она? Почему ее привезли сюда? Какая-то важная мысль, мысль, которая может восстановить понятность мира, ускользала от нее. Сосредоточиться, сделать еще одно усилие — и все прояснится! Но нет, главная мысль снова ускользала, как бывает воспоминание о внезапно забывшейся фамилии: уже брезжит, уже крутится где-то близко, вот-вот вспомнится… — нет! Все размыто, нет опоры — как на реке весной: можно реку переплыть, можно перейти по льду, но когда лед набух и подтаял, на другой берег не попасть.
«Я думала, что город захватили роботы», — это была довольно ясная мысль.
«Я сейчас не думаю, что город захватили роботы», — тоже ясная мысль.
Но эти мысли существовали самостоятельно, сами по себе, не увязывались друг с другом, как могут самостоятельно вращаться две шестеренки, пока не зацепятся друг за друга зубцами. И это самостоятельное существование мыслей, их несвязанность между собой была неприятна, почти мучительна.
По потолку шла длинная извилистая трещина, похожая на большую реку на карте. Начиналась трещина в коридоре, истоки ее Вере не были видны, проходила сквозь дверной проем и, делая свободный изгиб, тянулась здесь на просторе. Вера с надеждой следила за ней взглядом: в трещине была упорядоченность, ее протяженность как бы символизировала необходимую Вере протяженность и упорядоченность мысли. Казалось, если привязать каким-то образом мысли к трещине, нанизать их на трещину как на ось, они наконец выстроятся друг за другом, и Вера поймет то, что сейчас не понимает: где она? что с нею случилось? что это за люди вокруг?
Господи, оказывается это самое главное: понимать. Основа человеческого существования. Лишившись понимания, Вера лишилась всего. Какой-то дом, в котором она находится — а зачем этот дом? Люди в белом к ней подходят — кто они, зачем подходят, зачем вообще здесь? Все отдельно, все не связано друг с другом — все равно, что вместо романа читать словарь: множество отдельных слов, не относящихся друг к другу, существующих сами по себе.
Всегда казалось, что уж мысли-то ей принадлежат, что это самое неотъемлемое, что у нее есть — могут отняться все предметы, которыми она владеет, время или несчастный случай могут испортить ее внешность, но уж мысли не подвержены случайностям, мысли только ее. И вот мысли своевольно расползаются в разные стороны, не хотят ей подчиниться — самая основа нарушилась!
Утомившись, Вера перестала пытаться подчинить себе мысли, понять окружающее. Хорошо бы уснуть, спрятаться в сон от собственной растерянности, но и уснуть не удавалось. Несвязные мысли неслись и крутились, как битый лед, — не перейти и не переплыть.
«Я так хочу мороженого!»
«Красный кримпленовый костюм мне бы пошел».
«Может быть, разрешить ему меня поцеловать?»
«Какое счастье дома! Все родное!»
«Дом, в котором я живу».
«Весна на Заречной улице».
«Люди в белых халатах».
«Я шагаю по Москве».
«Айболит-66».
«Надо есть больше овощей и фруктов».