– Итак, за что ты меня благодаришь? Мне кажется, ты намекаешь на то, что именно я тебе чем-то обязан. Это правда?
– Мне очень трудно говорить на эту тему, не смейся, пожалуйста, надо мной. За последние два месяца со мной что-то произошло. Ты был так искренен, так откровенен… Я не понимала тебя прежде… И вот впервые почувствовала твое отчаяние… Не надо улыбаться! Я не умею выражать свои мысли так, как это делаешь ты. Я понимаю тебя сердцем. И мне очень больно, что ты не можешь вновь сесть за свой письменный стол и излить на бумаге свои чувства, чтобы облегчить душу.
– Но ты же видишь, что я сейчас как раз сижу за письменным столом.
– Не превращай наш разговор в шутку. Меня беспокоит то, что ты бросил писать с тех пор… с тех пор, как мы сблизились.
– Неужели ты думаешь, что я бросил писать из-за тебя?! – воскликнул я и расхохотался. – Это так ты поняла мое отчаяние? Наверное, это и есть христианская психология в своем самом грубом и нелепом проявлении. Теперь мне все понятно. Ты хочешь избавиться от моего пристального интереса к тебе, который, как тебе кажется, коренится в моем отчаянии. Или, вернее, в жертве. Ведь ты постоянно думаешь о том, что я решил пожертвовать собой. Но почему ты не называешь вещи своими именами? Почему не скажешь прямо, что речь идет о подготовке к самоубийству?
– Да, ты недалек от истины, – пробормотала Мицуко, и на ее глазах блеснули слезы.
– Если ты воображаешь себя христианкой, то должна определить заболевание, которым я страдаю. Впрочем, я неплохо разбираюсь в христианских диагнозах духовных болезней, и это позволяет мне самому определить мое нынешнее патологическое состояние. Ты помнишь тот ужасный февральский вечер? Тогда отец, избавивший меня от смерти ценой предательства, торжествовал свою победу, потягивая саке. А мать радовалась, как радуется волчица, которая сожрала своего волчонка и тем самым спасла его. Ты помнишь тот вечер, Мицуко? Я избежал смерти ценой лжи. Ты понимала это?
– Нет, тогда я этого не понимала, – призналась она.
– Ты и сейчас не понимаешь. Я не просто испытывал облегчение оттого, что был признан негодным к действительной службе, я чувствовал удовлетворение. Ты можешь себе это представить? Я был доволен! Доволен тем, что смерть отвернулась от меня! По существу, я пребывал в состоянии уныния, которое, согласно христианскому вероучению, является грехом. Чем можно искупить этот грех? Впрочем, трусость, проявленная мной в тот февральский день, ничем не хуже покорности, которую проявила нация перед лицом поражения. Когда был подписан Акт о капитуляции, народ тоже испытал облегчение, а возможно, – кто знает? – даже почувствовал удовлетворение. Я мог бы сказать, что смерть отвернулась от японцев, и застыть в отвратительной надменной позе. Почему бы и нет? Почему не заявить, что сожаление и раскаяние являются мессианским долгом японцев? Почему не взвалить эту ношу себе на плечи? Как можно искупить грех, когда все вокруг отказываются это делать? Литературное творчество, во всяком случае, здесь не поможет.
– И что же ты собираешься делать? – спросила Мицуко, глядя на меня широко открытыми глазами.
По ее испачканной щеке катилась слеза, оставляя грязный след.
У меня не было ответа. Придя в замешательство, я стал тушить сигарету в пепельнице-раковине и неуклюжим движением перевернул ее. Пепел просыпался на стол. Отдернув руку, я задел стакан Мицуко и опрокинул его. По моим рукописям растеклась вода – это была глава новой незаконченной повести. Ошеломленный, я молча следил за ручейком.
Мицуко с присущим ей хладнокровием быстро встала и начала вытирать стол носовым платком. Я взял намокшие страницы рукописи и стал махать ими, чтобы просушить. Наши действия заставили нас близко придвинуться друг к другу. Почувствовав, что мне в плечо упирается грудь Мицуко, я повернул к ней голову, и наши губы сами собой слились в поцелуе, которого я так страстно жаждал все последние месяцы. Я попытался отпрянуть, но влажная холодная рука Мицуко легла мне на затылок. Я уступил ее напору, понимая, что тону в ней, словно в болоте, и почувствовал, как кончик ее языка бьется о мои губы. На мгновение наши языки встретились, и я впервые ощутил странный вкус другого человека, чужое несвежее дыхание. Когда мы наконец отпрянули друг от друга, тягучая паутина нашей слюны упала мне и ей на подбородок.
Мицуко смахнула пальчиком липкие капли с моего лица, а я влажным носовым платком вытер ее подбородок.
– Теперь у тебя есть сюжет для новой повести, – промолвила Мицуко, устремив на меня серьезный взгляд.
Сюжет? Да, действительно у меня вскоре появился неожиданный сюжет, скорее похожий на кошмар.
Через два дня Мицуко слегла с высокой температурой. Родители решили, что у нее грипп. Но к вечеру она впала в кому. В клинике Кейё ей поставили диагноз. Тиф. Мицуко сразу же перевели в инфекционную больницу в Окубу, мрачное, пустынное место, которое наводило на нас ужас.
Мицуко всегда отличалась крепким здоровьем. Как могло с ней случиться такое несчастье? Это вопрос мучил Сидзуэ. Азуса дал выход своему волнению, разразившись страстным монологом. Он пытался доказать, что его совесть чиста, потому что он всегда заботился о семье и был ее кормильцем.
– Разве существует более безопасное место, чем та замечательная школа, где она училась? Там она всегда была под надзором наставниц… А ее рацион питания? Разве она и вся наша семья не питаются лучше, чем многие японцы, вынужденные болеть и умирать с голоду из-за своего нежелания или отсутствия возможности покупать продукты на черном рынке?
Да, Азуса, несомненно, заботился о Мицуко. Тогда как такое могло произойти? Очевидно, во всем была виновата вода, которой пользовались в школе.
Но у меня была своя версия случившегося. Юань Сяо, не подозревая о том, в темноте выпил воду из черепа. Я чувствовал, что с Мицуко произошло нечто подобное. Она, введенная в заблуждение, по своей наивности выпила черную грязную воду японского кладбища. Но кто ввел ее в заблуждение? Может быть, тем черепом, из которого Мицуко отведала нечистой воды, был я? Вспомнив свои прогулки по берегу реки и стремление вновь испытать острое чувство унижения, я связал это с тем, что случилось с Мицуко. Я представил, что моя испорченность и грязь писсуаров, которые я столь часто посещал, просочились, подобно зараженной моче, в организм сестры. Моя порочная неспособность любить довела Мицуко до ёми, серого призрачного подземного мира слез и гниения.
В больнице Окубу не хватало медперсонала. Сидзуэ и я по очереди дежурили у постели Мицуко. Обычно я приезжал вечером после занятий в университете и, разложив учебники по правоведению, оставался в палате до утра. Жизнь едва теплилась в Мицуко, но я не верил в то, что она может умереть, и старался сосредоточиться на сухих, как пыль, юридических формулировках, которые действовали на меня как обезболивающее средство. Я словно окутывал себя звуконепроницаемым коконом, и бормотание находившейся в бреду Мицуко казалось мне шумом далекой реки.
Я сидел, погрузившись в чтение, но краем глаза видел то, чего не хотел и не осмеливался видеть. Это была картина ёми, вызывавшая во мне мучительное чувство вины.