Последний раз я был в Нью-Йорке семь лет назад, но город за эти годы ничуть не изменился. Такси мчало меня через мост Куинсборо, а город высился на другом берегу Ист-Ривер с серыми вертикальными громадами небоскребов. И снова я стоял в полусвете на дне глубоких, похожих на шахты улиц, оглушенный, не чувствующий от усталости собственного тела, в суетливом, бесконечном потоке машин и людей, по-прежнему все в том же потоке, что и всегда.
Добравшись до своего номера в отеле, я сразу же лег в постель, но уснуть не мог. Я лежал, глядя в окно, и видел, как небо, отражавшееся в стеклянном фасаде небоскреба, мало-помалу становится все темнее. На какое-то время я задремал, а когда очнулся и снова выглянул в окно, то увидел, что на зеркальной, темно-синей однообразной поверхности неба отражаются квадраты освещенных окон, за которыми люди в белых рубашках сидели перед голубоватыми экранами компьютеров или ходили вверх и вниз по этажам, похожие на привидения в галстуках в призрачном свете, не отбрасывающем тени. В это время в Европе уже была глубокая ночь.
Я воскрешал в памяти пустые, бесцельные дни после отъезда Астрид. Всякий раз, когда звонил телефон, я кидался к трубке, а затем, слыша собственный голос, называющий свое имя, втайне надеялся, что это звонит она. Однажды позвонил один из наших друзей. Он пригласил нас на ужин, и я изо всех сил постарался как можно непринужденнее и убедительнее объяснить ему, что Астрид уехала погостить к своей подруге в Стокгольм. У меня не было ни малейшего желания встречаться с кем бы то ни было, но я понимал, что если откажусь, то это покажется еще более странным, чем если я явлюсь один. Если я действительно хотел придумать убедительную причину своего отказа, то мне следовало сделать это сразу же, а не объяснять, почему Астрид не сможет прийти. Я сказал, что приду с удовольствием, а потом злился на себя весь остаток дня. Вообще-то меня удивляло, что ей почти никто не звонит. Обычно телефон трезвонил постоянно, и звонили чаще ей, чем мне. Она, видимо, предупредила звонки знакомых своей версией насчет Стокгольма, так же как она проделала это с Розой. Если это так, то она, очевидно, планировала свою поездку на продолжительное время. Но Астрид ведь должна была понимать, что выдумка насчет Стокгольма может сработать не более чем на неделю. К друзьям редко уезжают на неопределенное время, и при ее долгом отсутствии правдивость этой версии будет подвергнута сомнению, и затем последуют недоуменные или озабоченные вопросы. Вероятно, целью ее шитой белыми нитками лжи было, скорее всего, намерение исчезнуть как можно более ловко и незаметно. А после ее отъезда будет уже все равно. То, что она не наплела эту же ложь мне, было вполне объяснимо, если учесть, что я мог догадаться позвонить Гунилле, что я, собственно, и сделал. Она, очевидно, не хотела, чтобы я волновался, но зато, с другой стороны, могла бы предвидеть мое состояние после ее загадочного отъезда. Быть может, ее удивило, что я не настаивал на объяснении или не попытался удержать ее. Быть может, она ждала этого. А может быть, она уважала меня за это и это лишь подтвердило для нее правильность тайной причины ее исчезновения. Так я терялся в догадках, сидел и размышлял в своем кабинете, тупо и бессмысленно перебирая свои заметки о Сезанне. Проведя весь день за бесконечным переписыванием одного и того же абзаца, я почувствовал даже облегчение, заказав такси и поехав к друзьям в одно из северных предместий города, чтобы провести вечер за бутылкой выдержанного итальянского вина и за привычными разговорами обо всем и ни о чем.
Это был один из тех ужинов, на которых мы так много раз бывали все эти годы, встречаясь с одними и теми же людьми. Время от времени какая-нибудь пара разводится, и один из супругов исчезает из виду, а другой спустя некоторое время представляет друзьям и знакомым свою новую половину. В остальном это все тот же более или менее постоянный круг людей, которые находятся на виду друг у друга, наблюдая друг за другом издали или вблизи. Некоторых из них я знаю еще со времен моей молодости, в частности хозяина дома, известного архитектора, и его жену, которая одно время была моей возлюбленной. Это было задолго до того, как она встретила своего нынешнего супруга, и за много лет до того, как я повстречал Инес, а потом Астрид. Она содержит небольшую лавку с разнообразной домашней утварью, привозимой из Индии и Бали. Когда мы беседуем с ней, она обычно доверительно кладет мне на колено руку и этот жест является как бы легким, безболезненным напоминанием о том далеком лете, когда мы оба были так молоды. Вместе с Астрид нас было бы восемь человек, но, к счастью, никто не выразил удивления по поводу ее отсутствия, и после того, как я снова повторил версию о Стокгольме последней явившейся паре, о моей жене вспоминали лишь время от времени. И вот я сидел с бокалом сухого мартини в руке, изображая из себя соломенного вдовца. Сидя спиной к окну, выходящему в сад моих друзей, я пытался расслабиться и выглядеть как можно более непринужденно. Я оглядывал стильный интерьер гостиной с модной, довольно дорогой мебелью с некоторым налетом старины, не слишком бросающейся в глаза. Все вещи в комнате располагались столь гармонично, что она выглядела просторной и почти спартански обставленной. Я сам точно так же обставил бы свое жилище, если бы не пристрастие Астрид к смешению респектабельного антиквариата с почти откровенным, эксцентрическим китчем. Впервые я чувствовал себя в этом обществе посторонним, словно был затесавшимся сюда чужаком. Я принимал участие в разговоре только тогда, когда меня о чем-нибудь спрашивали, и не особенно прислушивался к тому, о чем говорили другие. Разговоры велись обычные. Меня поражало то, что даже если возникала какая-нибудь новая тема для беседы, то звучала она, как и все остальные. То есть я мог заранее предугадать, что скажет по этому поводу тот или иной собеседник, и даже как он об этом скажет, сообразно своей индивидуальности. Вместе с тем все говорилось с одинаковой иронией, с некоторой отстраненностью и отчуждением, точно все мы, сидящие вокруг камина, в сумерках, создававших особую атмосферу, принадлежали к избранному обществу, к элите, которая с ироническим наклоном головы лишь констатирует немощь и глупость окружающего мира.
Я обвел взглядом сборище знакомых лиц. Каждый из нас является как бы пеленгом на горизонте другого, свидетелем его жизни. Поскольку мы знаем друг друга с давних пор, то не замечаем, как бежит время. Все мы в той или иной мере ровесники, жизнь у нас уже определилась, и вместе с тем мы еще не старики, и потому будущее представляется нам долгим и отдаленным, как горизонт, который постепенно отдаляется от человека плывущего по морю. У большинства из нас есть дети, одни завели их рано, другие позднее. Большинство из нас занимаются делом своей жизни так давно, что отпала надобность кому-то что-то доказывать. И тем не менее, достигнув определенной цели, мы немедленно начинаем строить новые планы. Мы все еще не можем представить себе, что грядут перемены, и не придаем значения тому, что очень скоро наше прошлое станет длиннее, чем наше будущее. Вместе с тем уже минуло немало лет с тех пор, как мы пришли на смену старому поколению. Быть может, кое-где еще остался какой-нибудь древний, седой мастодонт, который отбивается от нас своим хоботом. Но тем не менее это наше время, в котором мы все решаем и определяем. Вот только до нас еще не доходит, что все это не навечно, мы все еще позволяем себе улыбаться благожелательной улыбкой, чувствуя дыхание молодых на своем затылке. Мы лишь смутно можем представить себе, что их жадный голод и неудержимый задор сменятся сытой терпимостью и болтовней, как только они займут места, на которых ныне восседаем мы. Пока еще мы не нашли ответа на все и можем еще задавать вопросы. И мы отказываемся верить тому, что когда-нибудь станем такими же напыщенными, и наши лица нальются кровью от вина и сознания собственной значимости, как у тех старых болванов, на смену которым мы пришли. Мы не устаем посмеиваться над ними, видя, как они цепляются за свое прошлое, подобно опасливым старикам, роющимся в ящиках шкафов своими дрожащими, покрытыми коричневыми пятнами руками из страха, что прислуга украла у них столовое серебро. Мы живем, конечно, тоже не без тревог, но у нас еще остались идеалы, мы еще можем сказать что-нибудь дерзкое и остроумное. И мы еще помним то удивительное ощущение тепла в области седалища, после того как наконец уселись на свои местечки. Мы еще не забыли, каково было мерзнуть; даже сейчас мы едва можем поверить в то, что и вправду сидим на своих теплых местечках. И все-таки мы уже не в состоянии проникнуться сознанием, до чего должно быть тяжко молодым стоять на холоде в ожидании. Неужто они не могут немного подождать, думали мы, ведь мы-то ждали в свое время! Нам не дано постичь их чувства. Слишком много ненависти таится в их глазах. Нам трудно представить себе, каково будет тем, кто придет нам на смену, ощущать тепло оставленных нами сидений, хотя оно, в сущности, всегда одно и то же.