Издав вопль ужаса, Ерин направил луч своего фонаря вперёд и осторожно двинулся к краю площадки — и увидел под самой стенкою барахтающуюся в жиже фигуру, очень похожую на немыслимых размеров крысу. Корреспондент газеты лёг на живот, ухватился левой рукою за какую-то трубу и, свесив правую руку к потерпевшему, поймал его за нос респиратора. С силою потянув на себя, Ерин оказался с резиновой харею в руке, а освобождённый от неё солидняк на мгновение с головою исчез в жидкости, но тут же появился и, выплюнув тёмную струю изо рта, крикнул загрохотавшим на всё бетонное подземелье отчаянным голосом:
— Включить аварийный свет!
Но совершенно растерявшийся корреспондент и при нормальном состоянии не смог бы выполнить команды смотрителя, ибо он не знал, как это сделать, и я помню, что болезненной и настойчивой мыслью Ерина была та, что если провожающий утонет в дерьме и фонарь погаснет, то ему материала не написать, потому что здесь в темноте он сойдёт с ума. Ерин не знал, что у главного смотрителя подземных коллекторов, выходца из деревни Мотяшово, есть уже почти готовая могила на деревенском погосте, куда он обязательно должен попасть, поэтому он не может исчезнуть в дерьме здесь, столь далеко от намеченного места — Ерин, как это ни странно, родившись и прожив тридцать лет в Москве, ни разу не побывал в лесу — а ведь на том месте, где он лежал на животе, свесившись через край площадки, героически протягивая вниз руку, когда-то шумел высокий красный бор и корни великолепных сосен оплетали собою то пространство, где плескался и булькал среди скоплений резиновых презервативов нечаянно упавший туда солидняк, в прошлом парализованный богатырь Савоська.
Прекрасными были леса моей молодости, грудь их распирало невыносимой силою древесного множества, чистая белая мышца и золотистая кожа дерев не знали ещё прикосновения к себе холодного железа. Я гулял по тем местам, где потом явится срединная Россия, провёл в солнечном одиночестве множество весен и лет, не зная ещё человеческого ощущения жизни. И утешая свой дух красотою звериных прыжков, побежкой гибкой лани — оленьей женщины, весёлым треском крыл громадных тетеревов, несущихся сквозь пролёты лесных пустот, я в душе своей лелеял мечту о встрече с кем-то прекрасным, который гораздо лучше меня, — кого и люблю, значит, намного сильнее себя. Предощущался он таким же, как я, с тою же способностью мыслить и тревожиться неизвестным, но, в отличие от меня, — знающим ответы и не ведающим вопросов. В то время как я изначально задавал свои вопросы, не зная никаких ответов. Радуясь тому, как совершенен и прекрасен Лес, по которому я гулял, я с непреложностью истины понял, что Тот, Кто послал меня мыслить и видеть красоту, замыслил прекрасно. Если вокруг меня был живой Лес, исполненный высшего совершенства, то творец его был Отцом Леса, — и встретиться с ним мне захотелось нестерпимо! С тех пор я и хожу в сенях Леса, надеясь на желанную встречу.
И вот уже давно появилось человечество со своей цивилизацией, которая вскоре уничтожит все леса на земле, неисчислимые исхожены мною дороги в пространствах Леса, но по-прежнему — Я ОДИНОЧЕСТВО. Может быть, иногда я слышал звуки Его мощных шагов за гулом непогоды, однажды ночью увидел Его корабль, облетающий звёздное небо вдоль Млечного Пути. А в тот день, когда я заблудился в лесу (в который уж раз), то мог бы и увидеть, наверное. Его, если бы страх не одолел меня. Был я тогда художником-авангардистом Ф. Лятомиком, которому надоело вырезать и прилаживать к своим полотнам картонных человечков, — я на время оставил живопись и, уединившись в деревне, принялся за чтение книг, которые привёз с собою в рюкзаке.
«Господа, — произнёс я, — господа, кто из вас может объяснить, что такое парляндо и фуриозо?» — сказав это, я внезапно опрокинулся и полетел затылком в бездну — и тут же проснулся. Пробуждение моё смешалось с мгновением безмерного ужаса, ибо я поначалу никак не мог понять, куда это я выпал головою вниз, — и таким страшным был шум ветра по вершинным просторам леса.
Я уснул на серебристой моховой постели, такой пышной и мягкой, что в ней блаженно утонули все мои усталые косточки. Сон мой продолжался минут, может быть, пять-десять всего, Однако и этого времени хватило, чтобы совершенно забыть, кто я и где нахожусь, а сонная душа унеслась в некое книжное чеховское время и прижилась среди каких-то учтивых господ в светлых полотняных костюмах, в шляпах канотье. Проснувшись, я и испытал ужас того книжного человека, которым угораздило меня стать в сновидении, а вокруг шумел под ветром глухой мещерский лес.
Тень облака набежала волною прохлады на тот моховой бугор, окружённый соснами и берёзами, где лежал я, а ведь придремалось мне в солнышко, когда иссушенный мох струил ощутимые волны тепла. И теперь ещё мшаный подстил был тёплым, однако не веяло над ним живым, почти домашним дыханием, которому я доверился, ложась на лесную постель отдохнуть. Из полутёмной заболоченной чащобы тянуло комариной сыростью; рыжие столбы сосен и белые берёзовые стволы стояли тесным забором вокруг поляны, серый мох которого был усеян множеством желтовато-бурых грибов. Это крупные моховики, чьё неисчислимое воинство заполнило все лесные поляны. Моя корзина полнёхонька стоит у ног, но в ней моховиков нет — я собирал только белые грибы и крепкие, самого молодого возраста, беспорочные подосиновики с налитыми багровыми сиянием шляпками.
Поднявшись на ноги, я с тревогою заозирался. Уже давно я сбился с дороги, шёл по лесу наугад, лишь придерживаясь направления по солнышку, а теперь солнце исчезло — и было совершенно непонятно, в какую сторону идти. Странное сновидение, в котором я вертелся на одной ножке перед какими-то дамами в длинных платьях с кринолином, обнажило истинные корни моей души — они были насквозь литературными. Я, видимо, образовался как человек благодаря книжному чтению, и мир книг был для меня подлинной реальностью — а вокруг раскинулся, хлюпая бездонными болотами, могучий мещерский лес, куда я осмелился вторгнуться с корзиною и перочинным ножичком. И этот подлинный, живой, опасный лес представлялся сейчас мне очередным воплощением многочисленных кошмаров, коим была подвержена моя издёрганная городская и, стало быть, литературная душа.
Но кошмары обычно заканчивались пробуждением, когда я, облегчённо вздохнув, мог перевернуться на другой бок и, торжествующе посмеиваясь над бессилием угрожающих химер, погрузиться в сладкую предутреннюю спячку… А сейчас совершенно невозможно было подобное освобождение, и предстояло, как ни страшно подумать об этом, выпутываться с помощью каких-то собственных усилий…
Но каких? Лес дышал мне в лицо сыростью прохладных густых испарений; обомшелые стволы сосен, словно в клочьях серой ветоши, стояли тесно, угрюмо, и страшно было вступать в их чащобу, как во враждебный дикий стан; казалось, что молчаливая миллионная толпа деревьев, живых и мёртвых, взирает на меня с затаённым неодобрением и чуждостью: иди-иди, нечего озираться… И я медленно, с чувством тоски и безнадёжности двинулся вперёд, неся на ремне через плечо полную, тяжёлую корзину с грибами.
Пошёл частый нестарый сосняк, весь усыпанный жёлтыми иглинами, сумрачный под непроницаемым хвойным сводом, с буреломами и снеголомами, порою настолько тесными и спутанными, что пробраться было невозможно, и я плутал среди вывернутых с корнем палых сосенок, косо торчащих, полузаваленных, и среди согнутых дугою деревец, изувеченных гнётом зимнего снега, спотыкался о завалы крест-накрест набросанных длинных серых жердин. А когда с тяжким дыхом я пробился сквозь буреломный соснячок и обрадованно устремился к сияющему просвету, передо мною раскинулось большое, круглое, с плавучими лохматыми кочками болото, киснущее в неподвижной коричневой воде.