99. Их ложки дружно звякают. Оба они сладкоежки. Их взгляды встречаются над паром, исходящим из чашек. Она уже неделю знает этого странного человека, огромного, волосатого, слабохарактерного, разлагающегося, могущественного, который сегодня с напускной храбростью объявляет ее своей наложницей, своей собственностью. Думает ли она вообще о своем муже, который лежит, завернувшись в одеяло, под холодными звездами или стонет в своем покинутом коттедже, в то время как новый владелец зажимает ее коленями под столом? Спрашивает ли она себя, как долго он будет защищать ее от гнева мужа? Думает ли она вообще о будущем, или еще у материнской груди она научилась жить и быть проклятой в роскоши настоящего? Что значит для нее этот новый мужчина? Может быть, она просто раздвигает бедра, флегматично, тупо, потому что он хозяин, или утонченное наслаждение кроется в подчинении, которого не может дать супружеская любовь? Не закружилась ли у нее голова от неожиданного повышения? Опьянили ли ее эти подарки – монеты, сладости и что там он выбрал для нее из вещей, оставшихся после жены: боа из перьев, ожерелье из фальшивых бриллиантов? Почему эти реликвии не перешли ко мне? Почему всё держат от меня в секрете? Почему бы мне тоже не сидеть за кухонным столом, улыбаясь и чтобы мне тоже улыбались, в теплом тумане паров от кофе? Что там имеется для меня в запасе после моего чистилища одиночества? Вымоют ли они за собой посуду, прежде чем удалиться, или мне придется выползти в середине ночи, как таракану, чтобы убрать за ними? Когда она начнет испытывать свою власть, когда будет вздыхать и, встав из-за стола, потягиваться и уплывать; оставив после себя грязные тарелки для служанки? В тот день, когда она это сделает, осмелится ли он рявкнуть на нее, или он будет так околдован, что только ее соблазнительные бедра, когда она манящей походкой движется к их спальне, имеют для него значение? Если она перестанет быть служанкой, то кто как не я будет служанкой, если только я не сбегу в ночи и никогда не вернусь – я умру в пустыне, и меня начисто обглодают птицы, а за ними—муравьи. Но заметит ли он этот укор? Хендрик наткнется на меня в своих блужданиях и принесет в мешке. Они опустят меня в яму, зароют и произнесут молитву. Потом она разожжет огонь, наденет передник и вымоет посуду – целую гору посуды, одну кофейную чашку за другой, которые я оставила, и вздох нет, и попрекнет меня моей смертью.
100. Я верчусь в темноте, пытаясь отвлечься. Когда слишком много мучений, слишком много одиночества, становишься животным. Я теряю всякую человеческую перспективу. Когда-нибудь я выйду из истерического состояния и, протащившись по коридору, предстану перед ними—бледная, заплаканная, безучастная, Тогда эротические чары будут нарушены, девушка соскользнет со своего стула, мой отец усадит меня и даст что-нибудь выпить, чтобы я пришла в себя. Возможно, девушка даже исчезнет в ночи, все снова будет хорошо, оттянется момент, когда дверь со щелчком закроется за ними двумя, преградив мне доступ в комнату, для которой я всегда была недостаточно хороша. Но сегодня вечером я слишком долго била руками и ногами по воде, я ослабела, я устала от бесед с самой собой; сегодня вечером я собираюсь расслабиться, исследовать удовольствие от того, что тонешь, почувствовать, как мое тело ускользает от меня и на его месте появляется другое тело—руки внутри моих рук, рот внутри моего рта. Я приветствую смерть как вариант жизни, при котором я не буду собой. Тут кроется какое-то заблуждение, которое мне следовало бы понимать, но я не понимаю. Потому что когда я проснусь на дне океана, я буду говорить тем же занудным голосом – это будут слова, или пузырьки, или что там бывает со словами в воде. Какая скука! Когда же это наконец прекратится? Луна сияет, освещает черные складки одеяния женщины на полу. Из нее поднимается, как миазмы, дьявол с мертвенно-бледным лицом. Слова, которые шепчут эти синие губы, – мои. Я тону в себе. Фантом. Нет, я не фантом. Я наклоняюсь. Я щупаю эту кожу – она теплая; я щиплю это тело, и мне больно. Какого же еще доказательства мне нужно? Я – это я.
101. Я стою за дверью их комнаты, моя рука замерла в нерешительности над китайской ручкой. Они знают, что я здесь. Воздух ожил от моего присутствия. Они виновато замерли в своем положении, ожидая, что я предприму.
Я стучу в дверь и говорю:
– Папа… Ты меня слышишь?
Они молчат, прислушиваясь к своему преступному дыханию.
– Папа, я не могу уснуть.
Они смотрят в глаза друг другу и его взгляд говорит: «Что мне делать?», а ее взгляд отвечает: «Она не моя».
– Папа, мне не по себе. Что мне делать?
102. Волоча ноги, я возвращаюсь на кухню. Лунный свет падает сквозь незанавешенное окно на голый стол. В раковине лежат тарелка и две чашки, которые нужно вымыть. Кофейник еще теплый. Я бы тоже могла выпить кофе, если бы мне хотелось.
103. Я глажу белую дверную ручку. Рука у меня холодная и влажная.
– Папа… Могу я что-то сказать?
Я поворачиваю ручку, но дверь не открывается. Они заперлись.
Я слышу его дыхание по ту сторону двери. Я сильно стучу в дверь. Откашлявшись, он спокойно произносит:
– Дитя, уже поздно. Давай поговорим завтра. Ступай к себе и поспи.
Он заговорил. Сочтя нужным запереть от меня дверь, сейчас он счел необходимым заговорить со мной. Я снова изо всех сил стучу. Что он будет делать?
Замок щелкает. В щель просовывается его рука, молочно-белая, с темными волосами. Моментально схватив меня за запястье, он сильно выкручивает мне руку. Я морщусь, но ни за что не закричу. Он раздраженно шипит в ярости:
– Иди спать! Ты понимаешь, что я говорю?
– Нет! Мне не хочется спать!
Это не мои слезы, это просто слезы, которые проходят через меня, так же как моча, которая проходит через меня, – просто моча. Большая рука скользит вверх по моей, пока не нащупывает локоть. Она сжимает его, пригибая меня все ниже и ниже; моя голова прижата к косяку двери. Я не чувствую боли. В моей жизни что-то происходит, это лучше, чем одиночество, я довольна.
– Сейчас же перестань! Перестань меня злить! Убирайся!
Меня отшвыривают. Дверь хлопает. Ключ поворачивается в замке.
104. Я сижу на корточках у стены, напротив двери. Моя голова болтается. Из горла вырывается какой-то звук – это не плач, не стон, это не голос, а ветер, который дует со звезд, над полярными пространствами – и через меня. Ветер белый, ветер черный, он ничего не говорит.
105. Мой отец стоит надо мной. Он одет, и у него такой же властный вид, как обычно. Платье у меня слегка задралось, и ему видны мои колени и черные носки и туфли, которыми заканчиваются мои ноги. Но мне безразлично, что он видит. Во мне все еще свистит ветер, хотя теперь уже тихо.
– Давай же, дитя, пойдем в постель.
Тон мягкий, но я, которая улавливает всё, слышу сердитые нотки, и мне известно, насколько фальшив этот тон.
Ухватив меня за запястье, он приподнимает мое вялое тело марионетки. Если он меня отпустит, я упаду. Мне все равно, что будет с этим телом. Если он захочет растоптать его каблуками, я не буду протестовать. Я – вещь, которую он держит за плечи и ведет по коридору в камеру в самом дальнем конце. Коридор бесконечен, наши шаги грохочут, холодный ветер упорно щиплет мое лицо, поглощая слезы, сочащиеся из меня. Ветер дует повсюду, из каждой щели, он превращает всё в камень, ледяной камень самых далеких звезд, звезд, которые мы никогда не увидим, которые проживают свою жизнь от бесконечности до бесконечности, во мраке и неведении. Если только я не путаю их с планетами. Ветер дует из моей комнаты через дверную скважину, через щели; когда дверь откроется, он меня поглотит, я буду стоять в этом черном вихре, ничего не слыша, не осязая, окруженная ветром, который ревет в промежутках между атомами моего тела, свистит в пещере за моими глазами.