Полукруглый шрам у меня на лбу — напоминание об этих играх среди руин, с их запахом известки и трухлявого дерева. Мальчик, то есть я, сидя на корточках, играет в строительство — молотком очищает штуку кирпича от остатков цемента — и вдруг получает страшный удар в лоб велосипедной рамой, которую другой мальчик увлеченно выдергивал из горы мусора и наконец выдернул. В тот же миг глаза мне застилает пурпурная пелена, боли сперва вообще нет, лишь изумление этому алому цвету повсюду, на руках, рукавах, на одежде, и только потом вкус крови и железа во рту.
Отец спал на скорняжном столе, большой деревянной плите, на которой, подбором по лекалам, из кусков меха составлялось меховое изделие. Не могу припомнить, где тогда была сестра. Вероятно, у родственников в Шлезвиг-Гольштинии. На единственной кровати спали мы с матерью. Через граничившую с улицей стену в комнату проникала влага, замерзала зимой инистой корочкой, вечером, в бликах свечи, образуя сказочные лесные ландшафты. Мы спали в кровати одетыми, в свитерах и в пальто, отец — укутавшись своей перекрашенной шинелью, с белыми буквами PW на спине. Prisoner of War
[25]
.
Он сидит за швейной машиной и сострачивает куски меха, разглаживая ворс, такой нежный и тонкий, что при малейшем дуновении воздуха мех подергивается серой дымкой. Тяжкая, муторная работа, отец все время чертыхается, когда шерсть попадает в шов.
Это была первая в его жизни шуба, сшитая своими руками.
Через два года мы уже смогли выбраться из подвала и поселились в комнате в общей квартире, сухой и с нормальным отоплением. А еще три года спустя мы переехали в отдельную квартиру, что располагалась над нашей мастерской и магазином. Магазин отец основательно перестроил, стены облицевал мореным буком, установил два огромных примерочных зеркала. Нанял двоих скорняков и шесть швей. У мастера, господина Котте, не было одного глаза. Он был водителем танка. Осколок гранаты, залетевший в смотровую щель, угодил ему прямо в глаз. Скорняком Котте был неважным, в его шубах нередко обнаруживался брак. То волос по высоте подобран плохо, то по оттенку несовпадение, особенно в подпушке, которая дает дымку.
— Он плохо видит, одним-то глазом, — говорил отец. От клиентов поступали нарекания и жалобы, но он все равно стойко держался за своего мастера, инвалида войны, который регулярно отворачивался к стене, и все знали: это он вынимает свой искусственный глаз, чтобы протереть его носовым платком.
Когда праздновался какой-нибудь праздник — а в те дни то и дело что-то отмечали, — к нам приглашали молодого человека, владельца небольшой скорняжной мастерской. Он был калека — остался после войны без ног. Его привозили в отцовском автомобиле. Отец сам, на руках, нес его в мастерскую. Там, на скорняжном столе, уже было накрыто, копченые свиные ребрышки и сосиски с картофельным салатом. Молодого человека, у которого ноги было отняты по самое туловище, усаживали на стул. Время от времени отец носил его в туалет. Все много смеялись, и молодой человек смеялся, да, он тоже мог смеяться, громко и от души, чему я, ребенок, не переставал изумляться, во все глаза глядя, как он сидит, опершись обеими руками на скорняжный стол, и смеется, буквально покатывается со смеху. А когда все уходили, отец снова брал на руки этот человеческий обрубок и сносил по лестнице к ждущему внизу автомобилю.
После отец с матерью еще какое-то время сидели за большим скорняжным столом, над неубранной посудой и остатками трапезы, и молча курили. По такому случаю и мать разрешала себе выкурить сигаретку. Когда она докуривала, между родителями всякий раз затевался один и тот же разговор: если бы мальчику сделали больше переливаний крови, как знать, может, он бы остался жив. Вправду ли врачи сделали все, чтобы его спасти? Или его, с раздробленными ногами, в военно-полевом госпитале сразу определили в пресловутую категорию раненых «третьей очереди»? Раненых классифицировали по степени выживаемости. Чем тяжелее ранение, тем позже оказывалась помощь. Экономя силы хирургов, их избавляли от лишней работы. Многие тяжелораненые умирали, не дождавшись операции. Брат дождался, и после операции еще 27 суток прожил, из госпиталя даже еще письма писал.
А если просто не хватило консервированной крови?
И поэтому он не получил надлежащего послеоперационного лечения?
Вопросы, которые снова и снова задавали себе родители.
Отец ведь почти сразу же после получения похоронки написал штабс-врачу с просьбой предоставить более точные сведения. Не захотел довольствоваться сухими строчками извещения: «С прискорбием вынуждены сообщить вам о геройской смерти вашего сына». Хотел знать подробности, написал в дивизию «Мертвая голова», в полк. В полученном ответе говорилось, что рота расформирована, личный состав придан другим подразделениям. Это означало, что роту стерло в порошок, она сожжена в боях. Сожженный батальон СС, сожженная рота СС. В языке преступников глагол сжечь относился не только к жертвам, но и к своим, к сообщникам, к подельникам.
Сестра рассказывала мне о брате, об их совместных играх и проказах. Как она, старшая, брала братишку с собой в кино, как они вместе ходили в цирк, а после она предложила братцу превратить его в кролика. Он, однако, попросил сперва испробовать колдовство на соседском мальчике, хотел убедиться, что она сумеет превратить его обратно.
Примечательно, что в его письмах о сестре почти ни слова. Зато о младшем братишке он спрашивает то и дело.
Письмо отцу.
17 марта 1943 года.
Ты пишешь, чтобы я ничего не писал матери про то, что мы на передовой. На это скажу тебе, что вообще ни о чем таком домой ни разу не писал и в будущем тоже писать не стану. Кроме того, я и не гоняюсь за орденами, я себе раз и навсегда сказал, что это глупость, мое дело только приказы выполнять, а все остальное меня не касается, — какой мне прок от ЖК, если я без руки останусь, тогда, считай, и жизнь загублена, и работа пропала.
Сегодня, по воспоминаниям, у меня такое впечатление, что отец сильнее страдал от утраты, чем мать. Да, она отгоревала, она попрощалась с сыном, но ее негодование имело конкретный адрес, грязную шайку, под которой она подразумевала нацистов и вообще всех этих, которые там, наверху, делают политику и всем заправляют.
Вот так растишь мальчика, чуть у него жар, ты глаз не смыкаешь, столько любви, заботы, трудов, пока вырастишь, а у тебя его просто отберут, увезут, искалечат, а потом уморят до смерти.
Отец не мог впустить в свое сердце скорбь, одну лишь ярость, которая, однако, поскольку для него отвага, воинский долг, традиция оставались понятиями святыми, никогда не доискивалась до первопричин, а обрушивалась на бездарность и дилетантизм командования, на трусов и тыловых крыс, на предателей. Это и составляло предметы его бесед с боевыми товарищами. Они заходили по вечерам, садились, пили коньяк и кофе и в который раз обсуждали перипетии войны. Искали объяснений, почему упущена победа. Заново разыгрывали сражения, корректировали приказы, смещали бездарных генералов, отстраняли Гитлера от военного руководства. Сегодня даже поверить трудно: подобным разговорам посвящались целые вечера.