Роблс презрительно фыркнул.
– Я уже слышал подобное, как и множество других невнятных обещаний, а в завершение мне, без сомнения, придется увидеть лица ваших кредиторов. Вы заказали напечатать книгу ваших стихов, и она напечатана и будет доставлена по получении от вас уговоренной суммы. Ваши поползновения относительно моей жены должны быть прекращены немедленно. Пусть она выставлена на обозрение, но она не продается.
Онгора кратенько улыбнулся.
– Мои стихи могут печататься и где-нибудь еще.
В сумраке печатни Роблс увидел, как Онгора наклонился вперед со скрытой угрозой. И кивнул про себя. Столько-то он уже успел узнать. Царапая поэта, раздражая его откровенностью, он обнаружил не только поверхностное неприятное тщеславие, но более глубокую, более сложную мерзость.
– Для меня это не будет потерей, – сказал он.
Онгора опять наклонился вперед.
– Я могу тебя уничтожить, – сказал он негромко.
Роблс растерялся от такого быстрого перехода к враждебности и все-таки отозвался без задержки:
– Ты? Не думаю. – И понял, что это так. – Ну, не будем ссориться, – добавил Роблс. Что-то в красивом лице Онгоры напомнило ему красоту его жены, и он подумал о них как о существах одной породы. Обреченных на внутреннюю пустопорожность. Не их вина, подумал он, что они наделены красотой. И ему стало легче, когда он подавил в себе дух обвинения. Просто злая шутка судьбы, что внешне они являют собой идеал красоты, а внутри, в самой их глубине, у них нет такого якоря.
Роблс протянул руку в знак примирения. Не произнеся ни слова, Онгора вложил в нее мешочек с монетами и забрал книги. Затем повернулся к Роблсу спиной, долго, подчеркнуто натягивал перчатки и вышел из печатни, унося пакет с книгами.
Пока он направляется из этой двери к ожидающей карете, мы, со всей грацией нашего искусства и ради целей этой повести, войдем через другой портал внутрь него, в личный кабинет, если хотите, его характера. Ведь всякая хорошая повесть, как утверждают, улавливает жизнь характера, и раз так, то и с этим индивидом нам следует заняться улавливанием, хотя улов тут скорей всего окажется убогим.
Оболочка данного господина, как уже упоминалось, была красивой – стройность, элегантность, широкоплечесть. Черты его лица могли бы показаться несколько женственными, если бы не энергичность его походки, не убедительность его мускульной грации, не уверенность, с какой он держался и как человек, способный защитить себя от любых опасностей, и как талантливый актер.
Это подводит нас к самому фокусу описания Онгоры. Ибо, как все поэты, он был креатурой музы и пробовал опивки со стола, на котором пируют боги. Но некоторых муза ввергает в нищету. Раз уж, как указывалось в греческих апокрифах, Любовь – это чадо Находчивости и Нищеты, то Поэзия – чадо Безмолвия и Смирения. Краткая встреча с Музой оставила Онгору у начала карьеры с жаждой известности и с несколькими стихотворениями. Муза бросила его с горсточкой возможностей, которую его хищная хватка могла только еще больше запятнать. Единственная ночь с любовью всего его существования. Но в века, когда поэты стали новым голосом Золотого Века, было бы тяжко отвергнуть обильную, хотя и незаслуженную хвалу со всех сторон, необъяснимо отказаться от ранней славы, еще ничем ее не заслужив, и глупо воздержаться от приобщения к тому или иному обществу, в поисках ли влияния или добычи. Вот так Онгора, предоставленный самому себе после единственной встречи с Музой, которая могла бы доказать, чего он стоит, уже мало-помалу обнаруживал, что по мере того, как растет его репутация, вдохновение все больше его покидает. И открытие это язвило тем больше, что, по его мнению, право писать для императора, герцогов и принцев неотъемлемо и общепризнанно принадлежало ему вкупе с золотом и славой. И теперь его снедал страх – полупризнанный-полузаглушаемый, – что Муза властвует, а не служит, и что она отвергла его как никчемность, ребенка, забавляющегося игрушками, а не одаренного взрослого.
Две книги, которые он так высокомерно унес из печатни Роблса (плату он преднамеренно оставил слишком малую), были экземплярами его нового сборника стихов. Составлял он его спорадически в течение нескольких месяцев. И вовсе не предвкушал нового соприкосновения со своим пустым духом и пустым сердцем для создания первого катрена сонета. Страница по его опыту все равно осталась бы пустой. Но сонеты, он знал, были именно тем, что требовалось, – нужный тон, проворство, технически замысловатые, чарующие… и абсолютно безнадежные.
Он подумал о своей любовнице, актрисе по имени Микаэла, и поддельных драгоценностях, в которых она выходила на сцену. Они блестели искусственностью, а не подлинностью. Во время представления жар ее тела добавлял блеска фальшивым бриллиантам. И он знал, чтобы обеспечить стихам успех, он должен полагаться на нечто подобное, на чье-то жаркое влияние. Обе книги предназначались для преподнесения. Одна – новому императору, другая – герцогине, дружба с которой была совсем новой. Книгу императору доставит курьер с подобающе почтительным письмом. И он уже на пути к дому герцогини, где сам преподнесет ей сборник в дар. Как-никак написан он для нее. На это он успел намекнуть – проводя выбранную политику, он использовал свои стихи для проверки своего влияния.
Преподнести ей стихи будет нелегко, она не приемлет лести. Но он знал, что это толкнет клоачные умишки при дворе заподозрить, раз стихи предназначаются ей, самой красивой вдове в империи, – значит они любовники. На одном этом он сумеет далеко продвинуться. Намек может приблизить многие цели. И если ему не дано заполучить ее вживе, так он насладится ею в сплетнях и домыслах. Книга, он знал, покорила бы любую другую женщину, стоило бы ей получить сборник. И то, что она остается недоступной, – ее потеря. Для него их краткая дружба завершилась, едва она, даже не сознавая того, дала ясно понять, что ему никогда не стать ее любовником. Какая-то решимость в ее характере, что-то в ее тоне, равнодушие ко всем формам лести. Исчерпывающие сигналы. Иногда он ругал себя: почему он раньше не понял, что это было желание, удовлетворить которое он не сможет. Их дружба для него стала мертвой, однако оставалась живой для нее. Обман, достойный смакования. Она ценила его и опекала как образчик юного растущего таланта. Сборник, их дружба, его визит – это были ухищрения. Его поведение с Роблсом, внезапный тон убийцы – это был характер. Онгора редко не одерживал верха – его обманчивое обаяние и быстрый ум обычно расчищали ему путь. Но быть разоблаченным так скоро! И ремесленником! Стерпеть это было никак нельзя. Да еще когда дело касалось его желаний! Ведь жена Роблса была доступна, он в этом не сомневался. Он же может услужить в том, на что старый дурень вряд ли способен. Она сойдет для дневного отдыха, когда ее безмятежная глупость будет гармонировать с часами истомы. А Микаэла, его неистовая любовница, – для ночных приключений. А герцогиня? Время, подумал он, черпая оптимизм из их приближающейся встречи, вполне может ее разоружить.
А муза? Она его оставила, как некоторые ветра оставляют ландшафты, лишенные чернозема, спаленные в пустыри. Он ощущал во рту вкус этой утраты. Его преследовал ночной кошмар, в котором придворные драматурги и поэты пренебрежительно читали его стихи, громко смеялись над предсказуемыми рифмами, презрительно фыркали над романтичными излияниями, саркастически спотыкались на кружевном – слишком кружевном – размере. В этом кошмаре он был человеком, который зримо ежился, когда кто-то смеялся, превращался в надувшего губы ребенка. Затем финал этого гротеска: император, часто повторявший, что он самый незначимый поэт в Испании, сдергивает с него панталоны и говорит всему собравшемуся двору, что его гениталии на редкость крохотные и их ничего не стоит убрать вовсе. Придворные приближаются, словно бы для того, чтобы немедленно проверить действием, так ли это, и он просыпается, весь липкий от паники, извиваясь в предчувствии мучений.