– Это точно. Наверно, потому они все время такие испуганные, такие обидчивые. Жизнь слишком серьезная штука, чтобы к ней относиться на полном серьезе.
По проводам на просто потрясающе кривых ногах пробежала еще одна улыбка.
– Я хочу посмотреть твою выставку. Честное слово. И приду, обязательно приду, вот только наберусь смелости. И тогда мы с тобой выкроим минутку и поболтаем.
– Заметано, – ответил Бумер. – Я тебе позвоню. Как только вернусь из Иерусалима.
* * *
Иерусалим. Иеру Шалом. Город Мира. Единственное, что есть в нем смешного, – это название. Из-за него разгорелись тридцать семь войн (не сражений, а именно войн). Семнадцать раз семнадцать разных завоевателей обращали его в прах. И всякий раз он поднимался из руин и пепла – чтобы вновь привлечь к себе жадные взоры очередного завоевателя.
Иерусалим. Иссушенная, холмистая провинциальная дыра на дороге, ведущей в никуда. Ни порта, ни крепости, ни плодородных полей вокруг. Ни леса на дрова и древесину, ни полных рыбы сетей, ни руды в рудниках – ничего, кроме колючек для овец и верблюдов. Место бедное и скудное и одновременно столь желанное. И так – вот уже три тысячи лет.
Иерусалим. Иеру Шалом. Воздвигнутый из человеческого духа, щедро обагренный человеческой кровью, укутанный красно-черным покрывалом пожаров, чтобы затем коленями молящихся и свитками безумных пророчеств снова быть отчищенным до золотого блеска. Иерусалим. Когда уши уже не могли выносить вопли детей твоих, камни оглохли по всему миру.
Иерусалим. Мистический город с семью волшебными вратами. Вхожи сюда избранные, и кто вошел, тот уже не забудет. Одновременно столица смерти и престол бессмертия. К тебе стекаются отовсюду паломники. К тебе устремлен свет всех звезд. Засиженное мухами зеркало небес и земли. Трамплин в вечность. Город, неподвластный логике. Город всем городам, в котором, согласно Божьему замыслу, состоится и Второе Пришествие, и искупление грехов и в который Христос и Мессия уже купили билеты. Иеру Шалом.
Что касается Бумера Петуэя, то Иерусалим обязан своим основанием воскресной школе, а всей своей дальнейшей историей – шестичасовым новостям. В принципе туда никто никогда не ездил. А разговор о нем заводили разве что религиозные или политические фанатики (что в принципе одно и то же). И вот теперь Бумер услышал, как сам сказал, – он едет в Иерусалим. И хотя эта поездка казалась ему столь же невероятной, что и его головокружительный взлет в мире искусства, он вынужден был признать, что, возможно, так оно и будет.
Всю свою сознательную жизнь Бумер собирал картонные патрончики из-под туалетной бумаги. Сам не знал, зачем он это делает. Когда он был малым ребенком, ему давали их вместо игрушек, а затем эта странная любовь перекочевала и во взрослую жизнь. Как бы там ни было, на чердаке дома в Колониал-Пайнз у него скопилось этих патрончиков больше, чем за десять лет, и когда он увлекся искусством, то тотчас сгонял за ними на своем новом микроавтобусе в Виргинию. Загрузил их несколько сотен. Вернувшись в Нью-Йорк, Бумер побрызгал их черной акриловой краской, а когда они высохли, то сложил из них, словно из бревен, нечто вроде избушки Линкольна шириной в пять футов и семь в высоту. Внутри этого сооружения он поселил живую ворону. Для вороны из патрончиков (тоже черных, что и стены) был устроен насест, черная пластиковая лоханочка для купания и черная керамическая миска, в которую насыпались черные семечки подсолнечника. Вся эта конструкция проходила на его персональной выставке под названием Министерство Тайных Операций.
Куратору Израильского музея в Западном Иерусалиме инсталляция это настолько понравилась, что он выразил желание ее приобрести. Но на том условии, что Бумер лично доставит свое детище в Иерусалим, где затем опять-таки лично заново соберет для специальной выставки, посвященной проблемам национальной безопасности, вернее, восприятию этих проблем глазами художников. Предполагалось, что выставка откроется дней через десять – двенадцать.
Ультиме идея понравилась, хотя это и означало, что один из экспонатов покинет стены ее галереи раньше времени. Бумер, который не был до конца уверен в том, что Иерусалим существует, сказал, что подумает. И лишь объявив Эллен Черри о своем скором отъезде, неожиданно понял, что решил бежать. Бежать ото всех – от обиженной бывшей жены, от Ультимы Соммервель, от свалившейся невесть откуда славы, бежать, прихватив с собой груз патрончиков из-под туалетной бумаги и капризную, вредную ворону; бежать в этот удивительный город, который называли кто Оком, кто Пупком, кто Песней, кто Кровоточащей Раной этого мира.
Бумер улетел из аэропорта Кеннеди в середине ноября, намереваясь вернуться ко Дню благодарения. В его наспех собранном саквояже среди джинсов, трусов, гавайских рубашек и дюжины пар носков затесался один непарный фиолетовый носок, которому, по идее, уже давно было место в мусорной куче, не обладай он некой сомнительной сентиментальной ценностью. Да-да, как это часто случается в этой жизни, судьба-злодейка распорядилась так, что в Иерусалим летел – подумать только, какая несправедливость! – Чистый Носок!
Будь о том известно его менее счастливому и чистому собрату, тот наверняка разразился бы потоком непристойностей – те бы только знай выскакивали из него, как пробки от шампанского, – и от злости заметался бы по подвалу собора Святого Патрика, перелетая от одной стены к другой. Кстати, по мнению Грязного Носка, подвал этот мало чем отличался от ящика комода – почти так же тесно и темно.
Так что, может, оно и к лучшему, что Грязный Носок ничего не узнал. Он лежал, лениво свернувшись калачиком, перед решеткой, ни о чем не ведая, поджидал появления Перевертыша Нормана и почти не прислушивался к тому, о чем там рассуждает Жестянка Бобов. А рассуждал(а) он(а), обращаясь к Ложечке, о вероятных размерах, форме и значении Третьего Иерусалимского Храма.
Из семи гномов только Чудик был безбородым. Сей факт должен нам что-то поведать о мудрости бритья бороды.
Будь Жестянка Бобов мужчиной, возможно, он(а) тоже бы отрастил(а) бороду. Полагаю, что при желании нетрудно себе представить консервную банку, щеголяющую аккуратной бородкой или линкольновскими бакенбардами, одетую в светлый костюм, со слегка обтрепанными и кое-где пожелтевшими от времени манжетами, опирающуюся на трость с набалдашником. Вот он(а) задумчиво вращает в стакане глоток коньяка, и можно подумать, будто он(а) восседает на почетном месте у камина где-нибудь в библиотеке или заседании клуба путешественников.
Возможно, такое видение страдает узостью и упрощенчеством и не раскрывает всей сложности ее фигуры, но не это главное. Дело в том, что растительность на лице, равно как и насильственное ее отсутствие, как, например, в случае с Чудиком, не занимала мыслей Жестянки Бобов. Просто он(а) пытался(ась) сохранить, не уронив при этом собственного достоинства, остатки былой этикетки, какой бы порванной и грязной та ни была. Вот почему Жестянка предпочел (л а) устроиться на корточках наверху закопченного молитвенника, который в свою очередь лежал на перевернутом ведре, и изо всех сил напрягал(а) голос, чтобы быть услышанным(ой) в диком грохоте, который производил уличный транспорт: сквозь решетку в подвал беспрестанно врывалось гусиное крещендо гогочущих клаксонов и шипящих тормозов. Однако расположившаяся у ног ее десертная Ложечка была само внимание и даже не пыталась время от времени поднять руку, чтобы погладить пышные наставнические бакенбарды.