К тому времени Спайка извела рвота, лицо и конечности опухли, и уже начались легкие конвульсии. Медики роем слетелись к нему, словно не к постели тяжелого пациента, а на открытие нового загородного клуба. Спайка подсоединили к искусственной почке и сделали ему переливание крови. Пока его по коридорам клиники везли на операционный стол, каталка, на которой он лежал, напоминала кибитку в караване стерилизованных цыган. Спайка снова разрезали, осушили ему брюшную полость и сшили мочеточник. В течение нескольких часов его жизнь была, что называется, на волоске, но все же он выжил.
Первые слова, сказанные им в адрес Эллен Черри, когда ее пустили к нему на следующий день, были:
– Ну и ну! Мне прострелили голову. Мне удалили почечный камень. Нет, первое куда приятнее.
* * *
И хотя Спайк отличался отменным здоровьем, тройная пытка с почечным камнем, уремия и повторная операция сильно подкосили его. Проведя одиннадцать дней в больнице, он еще месяц выздоравливал дома, у себя в квартире в Верхнем Вест-сайде. Эллен Черри ухаживала за ним днем, а сын с невесткой по вечерам. Кстати, сын долго уговаривал его подать на врачей в суд.
– Что ж, возможно, это и впрямь плохая больница, но зачем превращать это дело в лотерею штата Нью-Йорк, – заявил в ответ Спайк. – Уж лучше я буду и дальше зарабатывать себе на жизнь так, как привык.
Абу навещал выздоравливающего, как только ему удавалось выкроить свободную минутку, однако дел в ресторане было полно, и это случалось нечасто. Благодаря публикации в газете «Виллидж войс» слава Саломеи распространилась по всему городу. Количество посетителей в ресторане заметно выросло. Абу ввел правило, что в обеденном зале нельзя сидеть, не заказав обед, однако даже это не отпугнуло желающих поглазеть на танец. К семи часам вечера в пятницу и субботу в заведении не было ни одного свободного места. И как Абу ни уламывал руководителя музыкантов, он так и не смог уговорить его, чтобы тот в свою очередь уговорил Саломею танцевать и в другие дни.
– Попробую поговорить с ней по душам, – говорил беззубый музыкант, кладя в карман пятидесятидолларовую купюру, предложенную Абу. – Но ведь это молоденькая девушка, ей надо учиться, ей нужен отдых.
Одетый в темно-синий шерстяной костюм в тонкую полоску (у него вошло в привычку носить их независимо от сезона), Абу присаживался на край постели Спайка и подбадривал друга рассказами о том, как процветает их ресторан и какой интерес у публики вызвало их братское начинание благодаря Саломее. Нередко Абу сетовал, что не может найти себе достойного партнера на теннисном корте, и эта небольшая белая ложь ложилась Спайку бальзамом на душу. Визиты Абу, однако, были коротки. Большую часть дня Эллен Черри ухаживала за Спайком одна. Она кормила его, купала его, давала ему лекарства, делала для него слабенькие ромовые коктейли, читала отрывки из любимых им Шекспира и Пабло Неруды.
– Когда я был совсем маленьким мальчиком, – сказал как-то раз Спайк, – моим самым любимым стихотворением было «Одна старушка жила в башмаке».
– Неудивительно, – ответила Эллен Черри.
– А еще я любил стишок про то, как поросенок пошел на базар, но мои родители почему-то начинали от него нервничать. Особенно там, где он начинал пищать.
И хотя времени у нее ни на что, кроме работы, не оставалось, Эллен Черри не жалела, что провела четыре недели в качестве сиделки Спайка. Тем не менее сей факт в корне изменил их отношения. Ее сексуальные чувства к нему испарились в мгновение ока. Возможно, причиной тому была его беспомощность, возможно – передозировка близости. Эллен Черри сама не знала, почему так произошло, но понимала – прежний огонь угас безвозвратно. Они оба избегали разговоров на эту тему, однако Спайк безошибочно чувствовал, как резко понизилась эротическая температура. И хотя в душе он, возможно, мечтал о возобновлении отношений, однако не стал ни свистком манить к себе дельфина, ни набрасывать электрическое одеяло на холодную спину. Эллен Черри и Спайк остались друзьями, но больше ни разу не совершали они прогулок на середину океана, где соленые брызги поблескивали, отражаясь в ее румянах, пока Спайк пытался поймать то сияющее морское существо, которое многие мужчины отведали, но ни один из них толком не видел.
* * *
Когда Спайк наконец занял свое место за конторкой метрдотеля, он был тощ и бледен, как бордюр из инея на обоях Матери Волков. Был вечер пятницы в начале августа, и ресторан приготовился к отражению наплыва клиентов – любителей перекусить и поглазеть на Саломею Завсегдатаи – такие как специалисты по ирригации из Марокко, курд-переводчик при ООН или детектив Шафто – заняли свои привычные места у стойки бара или за обеденными столами еще в пять, готовые провести в томительном ожидании четыре часа, прежде чем под сводами ресторана раздастся знакомый перезвон бубна. К половине седьмого несколько пылких Ромео уже крутились у входа в заведение в надежде попасться танцовщице на глаза, когда та будет выходить из черного седана, на котором ее привозили сюда, а потом отвозили домой. Правда, единственный глаз, который обращал на них внимание, – это сердитый глаз сестры руководителя оркестра, которая неизменно сопровождала девушку на работу и с работы. Саломея же ни на кого не смотрела и не с кем не заговаривала – молчаливая, застенчивая, отрешенная, самодостаточная – до того мгновения, пока оркестр не начинал исполнять первую мелодию. И тогда она раскидывала сложенные на груди руки, словно выпуская наружу некое свечение, отчего щеки присутствующих дипломатов тоже вспыхивали огнем, а зеленые оливки в мартини наливались цветом.
«Нью-Йорк не удивить танцем живота, – писала «Виллидж войс». – Горячие танцовщицы завораживали зрителя этим древним искусством уже давно – в свое время им удалось затмить собой даже цветной кинематограф или Мировую выставку 1939 года. Начиная с сороковых годов, в городе имелось как минимум два-три ближневосточных или греческих клуба, в котором выступали девушки, владеющие секретами этого древнего танца. Но никогда еще на Манхэттене не было исполнительницы, равной по технике и таланту Саломее из «И+И».
В шесть пятьдесят зазвонил телефон. Трубку снял Спайк.
– «Исаак и Исмаил», – ответил он. – Свободных мест нет. – Выслушав в течение нескольких секунд незримого собеседника, он жестом подозвал Эллен Черри. – Тебя. Вроде бы как мать.
– Я сниму трубку в кухне. Извини, Спайк. Я говорила им никогда не звонить сюда по вечерам, когда мы заняты обслуживанием клиентов.
– Ничего страшного. Все места заняты.
– Да, но сколько тонн фалафеля я должна разнести!
– Не волнуйся. Давай я вместо тебя обслужу твои столики. Ведь если у кого и разыгрался аппетит, то только на нашу Саломею.
– Ладно, не преувеличивай. Кстати, завтра я собиралась купить кисти и холст.
Отмахиваясь от анонимных рук, норовивших похлопать ее или ущипнуть за полку, Эллен Черри прошла в кухню. Сняв трубку с висевшего на стене дополнительного аппарата, она узнала, что ее отца больше нет в живых.
Набальзамированный Верлин лежал в гробу, и от него еще попахивало слегка заплесневелой мочалкой – тоже своего рода вызов, от которого Эллен Черри стало чуть легче на душе. Верлин как бы уносил этот свой запашок с собой в могилу.