Одобрение было подвергнуто испытанию, поколеблено и наконец утверждено максимально прочно одним январским днем, когда двое художников – представители по меньшей мере двух полов – вручили ему фотографию, что женская (во всяком случае, анатомически) составляющая парочки сделала с него, как ей казалось, без его ведома. Скользнув по карточке взглядом и похвалив работу, Свиттерс назвал потрясенной девице точную дату и время дня, когда снимок был сделан, и охарактеризовал погоду непосредственно перед съемкой, в ходе съемки и после съемки, а также в подробностях описал конфету, поедаемую ее другом, пока та нацеливала телеобъектив: рутинная работа для агента-цэрэушника. Или она всерьез думала, что неопытная любительница, да еще такая хорошенькая, может щелкнуть его с какого бы то ни было расстояния – без того, чтобы ее немедленно взяли на заметку и запомнили?
Пытаясь справиться с волнением, девушка сообщила, что ее факультетский куратор пожаловался, будто табличка на кресле – на фотографии она сияла во всей красе – может оскорбить чувства больных и верующих; Свиттерс же, воспользовавшись возможностью, ответствовал, что, со своей стороны, уверен: студентка-фотограф, конечно же, немедленно отвергла это ханжеское подталкивание к самоцензуре, ибо любому художнику, достойному этого гордого имени, по барабану, не оскорбят ли, часом, его выстраданные детища какую-то там референтную группу – небольшую либо многочисленную, настроенную благодушно или же злобно.
– Человечество само по себе оскорбительно, – с удовольствием разъяснял он. – И жизнь – предложение крайне оскорбительное, от начала и до конца. Пожалуй, тем, кто оскорблений не в силах вынести, стоит взять да и покончить со всем этим раз и навсегда, и, пожалуй, те, кто требует материальной компенсации за оскорбление, заслуживают того, чтобы с ними покончил кто-нибудь другой.
Если Свиттерс и позволил себе малость преувеличить вящего эффекта ради, афоризм сработал: студентки так и отпрянули, словно от огненно-острого чили, который приняли было за безобидный экзотический гвоздичный перчик.
Однако приворотное зелье может обжечь десны, а самые сильные афродизиаки зачастую кажутся премерзкими на вкус, по крайней мере поначалу. Через день-другой и эта парочка, и их однокашники уже держались дружелюбнее прежнего, долго и с жаром пообсуждав его вердикт в классе, в студии и кофейне (мало кто из них успел дорасти до баров) и придя к выводу, что если утверждению сему и недостает чуткости, зато сколько в нем остроумия и бравады, и, кроме того, высказано оно в защиту их же собственных эстетических прав. Кроме того, у незнакомца просто потрясная улыбка.
Но истинной точкой соприкосновения для Свиттерса и студенток-художниц стала канава.
На протяжении многих недель девушки с плохо скрытым восторгом наблюдали за тем, как Свиттерс спускает одну из своих крохотных лодочек в поток дождевой воды, струящийся вдоль улицы, порой, в самом начале путешествия кораблика в неизвестность, направляя его в обход препятствий при помощи стебля увядшего георгина. Изо дня в день девушки, сдвинув беретики, подбирались все ближе к стапелям. Однажды одна из них вернула Свиттерсу лодочку, сбегав за нею туда, где суденышко село-таки на мель.
– Она доплыла до самой Вирджиния-стрит, – сообщила девушка, и ямочки на ее щеках увеличивались как в диаметре, так и вглубь. Ясно было, что студентки-художницы того и гляди примутся сами мастерить игрушечные лодочки.
С самого начала их кораблики получались симпатичнее тех, что вырезал Свиттерс. Собственно говоря, его поделки спроектированы были курам на смех. Что до работы с инструментами, руки у Свиттерса росли, как говорится, не из того места. Если бы ему поручили возводить кресты в Иерусалиме, Иисус умер бы от старости. Студентки художественного училища, напротив, мастерили прелестнейшие лодочки, чистенькие, аккуратненькие, соразмерные – ни одним из этих качеств Свиттерсовы суда похвастаться не могли. И однако ж, как только затевали гонки (уж такова натура человеческая – непременно требует состязаний!), именно его лодочки – скособоченные, неуклюжие, растрескавшиеся, шероховатые, с шаткой мачтой (да и та порой – огрызок морковки) – всегда выигрывали. Всегда.
Охваченные азартом студентки-художницы от раза к разу усовершенствовали свои кораблики. Презрев дощечки от разломанных ящиков из-под лимонов, питавшие корабельщиков в самом начале, что теперь были в дефиците, да к тому же ныне и не котировались, девушки таскали материалы из художественного училища, заимствуя для корпуса и палубы брусочки дерева, изначально предназначенные для перекладин подрамников, рам, макетов и всего такого прочего, а заодно прихватывали и дорогую рисовую бумагу, пергамент и обрывки бельгийского льняного холста – то, из чего можно нарезать крохотные паруса. Довольно быстро, подгоняемые как артистическим темпераментом и общечеловеческой любовью к трудностям, так и необъяснимым, незаслуженным успехом Свиттерса, девушки от кэтбота перешли к шлюпу, и к кечу,
[148]
и к ялику, и к шхуне. Они толковали о кливерах и бизань-мачтах, добавляли шверц, киль и руль. И, будучи художницами, красили свои кораблики в ярко-синий, и белый, и золотой цвета, и частенько вписывали на носу какое-нибудь название поудачнее, что-нибудь вроде «Шакти», «Афина», «Русалочья молния», «Мадам Пикассо» или «Месть мадам Пикассо».
Д Свиттерс называл свои лодочки – все до одной – «Маленькая Пресвятая Дева Звездных Вод» (причем выцарапывал название в передней части палубы шариковой ручкой); и все они представляли собою ту же самую примитивную конструкцию, улучшать которую Свиттерс и не думал, разве что ставил парус из капустного листка вместо привычного салатного, если ветер дул особенно порывистый, или если, по чистой случайности, из рук его выходила лодчонка размером с крысоловку, а не с мышеловку (его обычный предел). Не то чтобы Свиттерс чуждался красоты и изящества. Никоим образом. Напротив, он был поборником красоты в эпоху, когда красота изгонялась обывателями со службы просто-таки направо и налево. Его лодочки оставались примитивными и грубыми, потому что сделать их иными Свиттерс просто не мог: ген «мастерства-на-все-руки» в мужчинах его семьи оставался рецессивным на протяжении вот уже нескольких поколений (чем, возможно, и объясняется их тяготение к образу «человека-загадки», по чудному выражению Юнис). Как бы то ни было, его топорные лодчонки одерживали победу снова и снова.
– Уж извиняйте, мои хорошие, – покаянно говорил Свиттерс, когда на финише девушки гуськом проходили мимо инвалидного кресла, дабы запечатлеть поцелуй на его победно усмехающихся губах.
– Просто не понимаю.
– Он жульничает, не иначе.
– Это трюк какой-нибудь, да?
В неглубокие ручьи своих состязаний – в эти водные потоки, уносящие куда-то лепестки хризантем, сухие веточки армерии, семена, пряности, кусочки крабьих панцирей и выброшенные стаканчики из-под кофе с молоком, – потоки, запруженные косяками раздавленных яблок, гнилых лимонов, укатившимися ненароком кочанчиками брюссельской капусты, изредка попадающимися ноздреватыми сгустками конского навоза, – потоки, вбирающие в себя воду туч, чай, лимонад, суп, дешевое вино, слюни (птичьи, лошадиные и человеческие) в придачу к полусотне разновидностей кофе, – потоки, каждую ночь вычерпываемые дочиста рабочими городских служб, – лишь для того, чтобы на следующий день вновь украситься коллажем из мерзких органических отбросов, – результатов бурной деятельности в пределах Пайк-плейс, этого пуза и сердца Сиэтла, – в эти потоки, протекающие по мощенному булыжником руслу, девушки начали спускать бриги, бригантины, барки, фрегаты и клиперы – уже не гоночные суда, но корабли грузовые и военные. Словно, отчаявшись превзойти его вульгарных «Дев» в скорости и прочности, художницы тщились затмить их масштабностью, детальностью и изяществом.