– Свиттерс! Зачем ты мне-то об этом рассказываешь?
Резонный вопрос. Да будь он проклят, если сам знает. Уж не потому ли, что в тот день в Бирме он и впрямь прятал секретный документ (хотя едва ли пророчество) в пресловутом l'entrée d'artistes? Или потому, что близость оголенного зада Домино – пугающе манящего, словно вход в неисследованную египетскую гробницу, – напоминала ему как об обезьянке с шаловливыми пальчиками и электризующем прощупывании, так и о пожелании той незакомплексованной девицы в Лиме – пожелании, каковое он брезгливо отклонил?
Не довольствуясь обменом электронными письмами, Бобби Кейс наконец рискнул позвонить Свиттерсу по спутниковому телефону. Дело было двадцать второго ноября 1998 года; к слову сказать, аккурат в тридцать пятую годовщину смерти Олдоса Хаксли. На тот же день приходилась также тридцать пятая годовщина того события, что в мире более совершенном сочли бы второстепенным и куда менее важным из двух, – годовщина гибели президента Джона Ф. Кеннеди.
По правде сказать, никакого такого особенного риска звонок скорее всего в себе не заключал. ЦРУ охотно приглядывало за своими бывшими сотрудниками, особенно за теми, кто расстался с должностью в атмосфере не самой сердечной, и уж тем более – за теми, каковые подозревались в упорствовании в неблагонадежных взглядах и деятельности (даже если закрыть глаза на все остальное, одно только общение Свиттерса с Одубоном По привлекало к нему повышенный интерес), но поскольку сейчас контора с грехом пополам пыталась сварганить себе новый имидж, более того – пыталась хоть как-то оправдать свое существование в так называемом «мире после холодной войны», в ее порядке очередности Свиттерс наверняка занимал место унизительно низкое. И все же, как любая другая разведывательная структура, ЦРУ подпитывалось паранойей, так что никогда не знаешь, когда ковбою вожжа под хвост попадет.
Все это Бобби взвесил как ради себя самого, так и ради друга. А затем все-таки позвонил. Наверняка в Лэнгли местонахождение Свиттерса с точностью вычислили вот уже много месяцев назад, рассуждал он, и, кроме того, разговор им предстоит однозначно личного характера. Разве нет?
Как выяснилось, разговор все же оказался не настолько личный, как хотелось бы Бобби. Свиттерс был до того уклончив касательно причин его задержки с возвращением на Амазонку, что капитан Кейс тут же навоображал себе кучу всяческих катавасий – политических, мистических и сексуальных – в пресловутом сирийском оазисе. И всерьез задумался, а не следовало бы и ему отправиться в этот самый монастырь – поучаствовать, так сказать, в развлечении. В конце концов он, однако, пришел к выводу – на основании всего высказанного и невысказанного, – что Свиттерс и впрямь, чего доброго, потерял голову из-за одной из лысеющих французских пингвинок или «ну, какая-нибудь дерьмовая хрень в этом роде».
Так что Бобби, большой спец по части запуска ракет, дал залп. Он мимоходом упомянул, что недавно звякнул Мантре с Гавайев, где наслаждался несколькими днями «отдыха и восстановления сил»: вдруг она в курсе, с какой это радости ее чертов придурок внук не займется наконец делом (то есть не попытается вернуть себе ножки, чтобы ходить-бродить по Свиттерсовой дорожке, а не только Свиттерсовы разговоры разговаривать). Трубку сняла Сюзи.
– Ага, сынок, вот при первом же ее «алло» я так и понял, что это твоя Сюзи. Голосочек уж такой нежный, такой «заводной», я едва удержался, чтоб не распахнуть окно и не крикнуть, чтоб срочно принесли инсулину. – Бобби умолк и в наступившем молчании живо представил себе, как розовеют по краям Свиттерсовы так называемые «дуэльные шрамы», и просто-таки вживую услышал, как до самой Окинавы доносится скрежет зубов, что привели бы в восторг Нормана Рокуэлла
[237]
(в восьмилетнем мальчишке; в мужчине Свиттерсова возраста они бы сентиментального иллюстратора до смерти перепугали – тот бы со страху из блузы едва не вывалился).
Выждав эффектную паузу, Бобби продолжил:
– Мы с ней так мило потолковали по душам. Она призналась, что какое-то время ужасно расстраивалась и прям не знала, на каком она свете, а теперь вот повзрослела – ей ведь семнадцать исполнилось, представляешь? – и куда только время уходит? – и теперь научилась лучше разбираться, что к чему. «Я по нему ужасно скучаю», – пожаловалась она, и я это прям по голосу чуял – голос у нее был что у обойщика, который проглотил на одну кнопку больше, чем нужно. Она говорит, ты ей снишься – между прочим, некоторые сочли бы такое сущим ночным кошмаром, – и жутко за тебя тревожится, что ты невесть где, ежеминутно рискуешь головой, да еще прикованный к этому треклятому креслу.
Разумеется, я ей сообщил, что очень скоро ты сделаешь все, что нужно, дабы вновь встать на задние лапы, как полагается мужчине. И тогда ты всенепременно приедешь и прошвырнешься с ней по центру города. Она так обрадовалась, что прям едва не завизжала, как мартышка. Слушай, а ты помнишь то незабвенное времечко в Бирме, когда мы…
– Бобби, забудь об этом!
– Послушай, я подал заявление об отпуске аж на прошлый месяц, чтоб смотаться вместе с тобой в Перу и уладить делишки с этим твоим колдуном, а потом мне все пришлось отменять на фиг. Так вот я снова подаю заявление – и на сей раз своего не упущу, так и знай. Тридцати дней в Техасе ни за что не высидишь, тем паче теперь, когда штат оккупировали любители гольфа, так что в случае и если я не еду с тобой в круиз по реке Амазонке, так думается мне, заверну-ка я в Сиэтл, гляну, не смогу ли чем посодействовать Маэстре с Сюзи во время твоего необъяснимого отсутствия.
Свиттерс знал, что им бессовестно манипулируют, однако не колебался ни секунды.
– Сразу после Рождества, – твердо объявил он. – Прежде чем побуреет хвоя на елях. Прежде чем оленье дерьмо осыплется с крыш. Прежде чем яичный желток успеет прогоркнуть в опивках эггнога. Прежде чем Младенца Иисуса запихнут обратно в коробку.
– Ловлю на слове, друган, – отозвался кап. Кейс.
Но тем же вечером, любовно поглаживая старый, истрепанный тренировочный лифчик, впервые едва ли не за год Свиттерс испытал что-то вроде мистического страха: будто взял на себя обязательство, выполнить которое не сможет.
* * *
Дамаск считается древнейшим из по сей день населенных городов мира.
Это на дороге в Дамаск (на тот момент уже просуществовавший шесть тысяч лет) с апостолом Павлом (прежде именовавшимся Савл) приключился эпилептический припадок. Безжалостный строб солнца швырнул его на колени, на запекшихся губах взбитым белком вспенилась слюна – и Павлу примерещилось, будто он слышит зычный, раскатистый глас Бога (прежде именовавшегося Яхве), повелевающий ему пренебречь желаниями плоти, презреть женщин и усмирить свою природу, каковые наставления он впоследствии положил в основу ранней Церкви (то, что со временем назвали христианством, на самом деле было паулинизмом).
Это на дороге в Дамаск, ныне представляющей собою заасфальтированное шоссе, по обе стороны от которого теснились пиццерии, парковочные площадки и киоски с мороженым, Свиттерс тоже ощутил болезненную световую пульсацию под веками – и первая мигрень за восемь месяцев отшвырнула его к тротуару. Нет, Господнего бассо профундо Свиттерс не услышал. В какофонии звуков, что стремительно нарастала по мере приближения к городу – тут и автомобильные гудки, и вопли, и записи арабской музыки, и многократно усиленные молитвы, и вездесущие моторы без глушителей, – он не различил ни шепота божественного наставления, хотя на тот момент весьма порадовался бы поддержке, не говоря уже о совете как таковом.