Раскинское стихотворение, удостоенное Ньюдигейтской премии в Оксфорде, было посвящено романтическим руинам (в Сальсетт и в Элефанте в Индии). Наиболее известное из ньюдигейтских стихотворений — «Петра» Джона Уильяма Бёргона с памятной строчкой «полвечности стоит розово-алый град». Много лет их темой, которую предписал университетский канцлер, были размышления по поводу прозаического произведения Вольнея «Les ruines» (1791), вдохновившего Юзимандию» Шелли. Даже Маколей воображал будущего новозеландского поэта, озирающего развалины Лондонского моста. Во времена Раскина археология наделила историю цивилизаций более протяженным прошлым. Геологи прослеживали скальные слои со сходной ископаемой флорой и фауной от Сибири до Мичигана — природные системы, которые, подобно цивилизациям, процвели и исчезли миллионы лет назад. Прошлое казалось не одним творением, как в Книге Бытия, а множественными, и каждое аннулировалось чудовищной катастрофой, за которой следовало новое начало.
Из всего этого Раскин видел, что цивилизации, на созревание которых уходили тысячи лет, могли быть уничтожены в секунду. Один австрийский снаряд, пробивший крышу Сан — Марко, мог превратить в пепел работу Веронезе. Время само по себе — достаточный враг искусства: акварели и фотографии безвозвратно блекнут. В наше время выхлопные газы автомобилей разъедают Парфенон. Картины Тёрнера, как заметил Раскин, сохраняли свои яркие краски всего несколько часов, выцветая по мере высыхания. Небо над Европой темнело. Венеция погружалась в Адриатику.
Раскин прослеживал европейскую живопись от Тёрнера вспять, к ее средневековым истокам, архитектуру — к романским. Он последовательно излагал этику и мораль для индивидуальных работ и стилей. Египетское искусство было делом рук рабов — как могло в нем быть что-то хорошее? Греческое искусство было чувственным, и потому с нравственной точки зрения подозрительным. Раскин сжег порнографические рисунки Тёрнера (а Чарльз Элиот Нортон после смерти Раскина сжег его переписку с Роуз Ла Туш). Викторианцы рассуждали в категориях прекрасного и отвратительного. Аристократия знала, «что делают и чего не делают» — система табу посильнее закона.
Ум Раскина развивался, книга за книгой. Он продумывал и прощупывал свой путь прочь из викторианских тисков — или, по крайней мере, пытался — и в процессе сошел с ума. Хилтон прослеживает эти драматические перемены, пробуждение, которое было таким же трагическим, как у Лира, и таким же триумфальным, как побег Спинозы от догмы и суеверия в кристальный разум. Раскин не отказался от своего евангелического фундаментализма — он преобразил его. Он разработал философию религии, в которой нравственность и искусство дополняли друг друга и были взаимно жизнетворны.
Его чувство прекрасного и отвратительного стало новой энергией. Экономическая система Англии была отвратительна. Она производила больше бедства (слово, которое он придумал), чем богатства. К тому же, ее сторонники не знали, в чем заключается истинное богатство. Они утратили свое чувство нравственной порядочности (Раскин отказался от профессорства в Оксфорде, не желая смириться с вивисекцией на медицинском факультете). Раскин решил, что блистательное язычество Тёрнера было прекрасным, что душа не переживает смерти тела, что Божья благодать столь же очевидна в Аристотеле, сколь и в апостоле Павле. Англию, которую он начал воображать в «Fors clavigera», следовало организовать в соответствии с новой системой ценностей: социалистическое общество, преданное идеалам справедливости, осмысленного труда (ручных ремесел, а не мануфактуры), управляемое благонамеренными «капитанами» цехов, со счастливыми умытыми детьми и благородными каменщиками, подобными тем, которые воздвигали Шартрский собор во французских полях.
Хилтон обещает нам работу, посвященную «Fors clavigera», своего рода третий том биографии. Эта книга по-прежнему входит в список достойных и влиятельных трудов, почти никогда не читаемых даже теми, кто интересуется литературой и идеями: «Анатомия меланхолии» Бёртона, «Путешествия по Arabia Deserta» Дати, «Беседы с Уолтом Уитменом в Кэмдене» Хорэса Тробела, «Неделя на реках Конкорд и Мерримак» Торо, Библия. Единственная книга Раскина, которую, похоже, читают, — «Prаеterita», — была начата как часть «Fors».
Никто не написал более эксцентричной книги, чем «Fors clavigera» (разве что это «Тристрам Шенди» Стерна). Первоначальная цель этой книги, основание Цеха Святого Георгия, стала побочной. Ее герой — Тезей, ее Ариадна — Роуз Ла Туш, а ее Минотавр — экономика капитализма, предпринимательства по принципу laissez faire
[63]
банков, ростовщичества и всякого рода рекламы, что выдает низкокачественные продукты за лучшие. Иными словами, это наш собственный мир встроенного устаревания, негодяев на высоких постах и одиннадцати различных налогов и наценок на один телефонный счет.
Один из старейших образов в мировом искусстве и литературе — образ героя: Гильгамеш, Одиссей, Самсон, Беовульф, Святой Георгий и, возможно, один охотник на пещерной стене в Ласко — противостоящий чудовищу, дракону, демону. В ночь 22 февраля 59-летний Раскин боролся с дьяволом. Он снял с себя всю одежду, чтобы оказаться беззащитным, как Давид перед Голиафом. Будучи Раскином, он записал все это в своем дневнике — до и после. Хилтон тонко и проницательно анализирует эти неразборчивые, жуткие и жалкие страницы. То было сражение символа с символом, святого Антония с галлюцинациями. Вера боролась с сомнением, прекрасное — с отвратительным, разум — с безумием. Слуга Раскина обнаружил его на рассвете, голого и замерзшего, не в своем уме.
Эти приступы паранойи повторялись, становясь все яростнее. Раскин, этот самый порядочный из людей, проклял Джоан Северн (которой обычно писал с детским сюсюканьем), обвинив ее и ее мужа в паразитизме и лодырничестве. Он решил, что повариха — королева Виктория. Собрал своих домашних на коленях у входной двери исповедаться кардиналу Мэннингу. Он стал настолько невыносим, что Джоан согласилась на его отъезд из Брэнтвуда в постоялый дом в Фолкстоне, где он остался одинок и потерян, чужой среди чужих.
Этот великий ум Раскина, столь искусный в восприятии в пору юности и столь многонаправленный в зрелости, вспыхнул дугой иррациональности и погас. Десять последних лет Раскин просидел в своей комнате в Брэнтвуде под бдительной охраной Севернов. Тёрнер тоже рехнулся, Свифт и Ницще, Эмерсон и Джон Клэр. В безумии Раскина была своя логика: его отчаяние усугубили его неосуществимая любовь, неспособность заставить людей понять его мечты о справедливом обществе, его религиозные сомнения. Добавим преклонный возраст, мучительное ущемление грыжи (после того, как станцевал джигу), одиночество и преследующие его «голоса».
Биографы охватывают внешнюю сторону жизни, а о внутренней рассказывают по мере возможности. Это могут быть резко отличные друг от друга реальности. Существование в пространстве и времени историков искусства Макса Рафаэля и Эрвина Панофски, двух великих продолжателей дела Раскина, будет драматичным и интересным, когда у нас появятся такие же полные их биографии, как хилтонская Раскина, но пока мы не прочитаем их книги, наше знание о них будет немногим лучше невежества. Любопытно, что мы в это не поверим. Я знаю нескольких интеллигентных людей, которые читали биографии Джойса и Витгенштейна, но не самих Джойса и Витгенштейна. Исключительно читабельную и тщательно исследованную биографию Раскина в исполнении Хилтона будут читать сотни людей, который никогда не прочли ни слова Раскина и, наверное, не прочтут.