– Было что-то такое при совке, – сказал Дюрер.
– Да ничего похожего не было! Ты помнишь, как Никита Хрущев взъерепенился на выставке абстракционистов?
– Там были не только абстракционисты.
– Неважно. Он же ни черта не понимал. Он в этом плане был прост как коромысло. А все равно чутьем руководителя унюхал, что вся эта мазня более опасна для него, чем заговоры партийных приятелей. Заговоры – они что? Ну, сняли его с должности. А художники могут очень быстро вообще все государство развалить.
– Ты преувеличиваешь.
– Нисколько.
– Все это чувствовали, все гнобили художников и музыкантов, которые работали автономно, не лизали жопу власти. А остальные – все эти Утесовы-Дунаевские, все эти Любови Орловы и Зыкины, – их раскручивали так, как никому из наших и не снилось. Это были государственные артисты, которым давалось всё. Они жили фактически при коммунизме. Вот что важно. А у вас потенциально силы в тысячи раз больше, чем у всех них вместе взятых.
– Да знаю я… Универсальная религия, рок-н-ролл – новое эсперанто…
– Вот именно.
На сцену вышли музыканты группы Марка. Барабанщик сел за установку, и они сразу, без объявления войны, навалились на публику грохотом первой песни.
Возле сцены появилась Света Полувечная. Она стояла ко мне спиной, но я странным образом видел капельки пота на ее верхней губе и похотливый взгляд, которым она скользила по красным штанам моего сына.
– Вот смотри, – сказал Кирсанов; несмотря на грохот, накрывающий маленький зал, я отчетливо слышал каждое слово писателя, – вот стоит блядь московская. Из газеты этой, как ее… Забыл. Вот она сейчас Марка и возьмет за хуй. Возьмет и поведет в светлое будущее звезды, принятой истэблишментом. И станет Марк очередным безопасным, беззубым и лоснящимся ханыгой. Одним патроном в государственной обойме станет больше.
Марк закончил первую песню, и вдруг группа без паузы заиграла «Paint in Black» – в своей дикой современной аранжировке, что-то близкое к гранжу, но песня-то, песня! Для меня это был неожиданный сюрприз. Значит, прислушивался ко мне Марк, когда я говорил, что классика – беспроигрышный вариант, что когда исполняешь вещь, композиторски сильную, то и сам растешь, и людям приятное делаешь.
Я прикрыл глаза, и мне как-то очень явственно показалось, что стоит открыть их, как я увижу сидящего напротив Джонни с кружкой пива. А за соседним столиком восседает Курехин и, как обычно, говорит веселым скрипучим голосом: «Я охуеваю от такого саунда». Где-то в дальнем углу я услышал заливистый смех еще одного своего старого приятеля, который утонул десять лет назад. Клуб накрыла мощная кода, Марк выкрикнул: «А-а-а!», – и Джонни гнусаво протянул: «А с этой девочкой я бы в удовольствие посидел на приступочке…»
Это у него в молодости была такая поговорка. Когда Джонни замечал в гостях симпатичную, с его точки зрения, девчонку, он подходил к ней и жалостливо говорил: «Пойдем, посидим со мной на приступочке». Они выходили на улицу, и Джонни, забыв обо всех приступочках, ступенечках и лавочках, тащил девушку в свое коммунальное логово и там уже и сидел с ней, и стоял, и делал все, что его рок-н-ролльной душе было угодно.
Я открыл глаза, и мне показалось, что я действительно увидел спину Джонни в толпе, прыгающей у сцены.
Но – только показалось. Ни его, ни Курехина, ни моего утонувшего друга, ни прочих, имена и лица которых в последние несколько секунд промелькнули в моем сознании, в зале не было и быть не могло. А стояла передо мной Света Полувечная. Во всей красе. И снова в руках ее была видеокамера. Откуда только они берутся у московской журналистки, оказавшейся в чужом городе, – наряды, видеокамеры?… Выходит, не такая уж она здесь и чужая.
– Слушай, Брежнев, – перекрывая очередную песню Марка, сказала Полувечная. – Нам надо с тобой прощаться.
– Это зачем? – неожиданно для себя спросил я. Еще минуту назад мне было наплевать на Свету Полувечную. А сейчас стало не наплевать. Может быть, после того как я услышал неслышимые слова призрачного Джонни? – Мы разве не станем развивать наше общение во времени и пространстве?
– Ты посмотри на себя, Брежнев, – ответила журналистка. – Ты ведь уже готов. Мне это больше не нужно, извини. Ты уже всё.
– Что значит – всё? Что значит – готов?! – вскрикнул я громче, чем хотел.
В зале на мой крик никто даже головы не повернул. Ну, ясно – не до меня было зрителям-слушателям. Думаю, большинство из них вообще не знали меня в лицо. Новое поколение.
Они и музыку слушают по-другому. Это нормально. Они выросли уже на этом поле, они ходили в школу под скрежет радиоприемников и не слышали друг друга из-за наушников с проводами, тянущимися к уокменам. Сейчас у них через одного в карманах айподы, и каждый носит с собой полное собрание альбомов любимой группы. Они уже свободно говорят на том языке, который мы учили втихомолку, прячась от милиции и КГБ, из-за которого дрались с гопниками и за который вылетали из институтов и комсомола. Еще за него сажали в тюрьмы, ссылали и шантажом вынуждали стучать на своих.
Не знают меня – и пусть их. Мне не жалко и не обидно. Тем более что на сцене стоит организм с моим генетическим кодом, как бы второй я – только с волосами другого цвета и поющий песни, мне совершенно непонятные и ненужные. Тоже – пусть его. Он ведь и сам-то не все понимает, о чем я ему рассказываю… Каждому овощу – свой фрукт, как говорил один мой покойный друг.
– И вообще отвали! – орала Поулвечная. – Я сюда пришла с Марком общаться, а не с тобой!
– Да?
– Да!
Передо мной на секунду показалось лицо Джонни. «Я бы эту девушку пригласил на приступочек».
Не дам я ей Марка, этой суке московской!
Не знаю, что меня вдруг так разобрало, но я схватил Полувечную за плечи. Она – с невиданной для девочки такого формата силой – отпихнула меня, и я едва не своротил стол. С трудом удержавшись на ногах, я нырнул вперед и подцепил Свету под коленки, рывком – откуда только силы взялись – поднял и взвалил на плечо.
Марк начал следующий номер. Публика водоворотом крутилась возле сцены, а в дальнем конце зала, как обычно, народ просто пил, курил и рассказывал друг другу анекдоты, пытаясь перекричать моего сына.
Мимо меня прошел один из охранников, даже не покосившись на Полувечную, которая, барахтаясь на моем плече, колотила меня ногами и руками, била головой и выгибалась, как синусоида на экране осциллографа.
– Отпусти, нелюдь! – орала Полувечная. – Отпусти, гадина! Что ты делаешь? Ты за это ответишь! Тебя за это… Ты…
Все адресные обращения перемежались общими матерными пассажами, накрывавшими не только меня, но и все человечество.
– Ты можешь себе представить, как мы все жили бы, если бы рок-музыку запретили вообще? Не так, как при совке, а вообще? – донесся до меня голос Кирсанова. – Как изменилась бы наша жизнь?