Мне стало ясно: надо немедленно что-нибудь предпринять, иначе сон сморит меня. И тогда я двинулся на поиски книги Вирджинии Вулф, где, как мне помнилось, рассказывается история лондонского шпиона, который носит черные перчатки и не расстается со смертоносным красным зонтом.
Я знал, что засыпать мне нельзя, и вообще нельзя ни на миг расслабляться, ибо очень важно завершить подготовку к лекции. Найдя нужный том, я, сдунул с переплета пыль забвения. Четверть часа спустя меня охватила легкая растерянность – вернее, меня до глубины души изумило, насколько плохо я помню книгу, прочитанную всего два-три года назад. При всем старании мне не удалось найти даже намека на историю про шпиона. Да и на самом деле этот роман меньше всего подходил для появления на его страницах шпиона. Ведь если в книге появляются шпионы, значит, там есть действие. Оно обязательно есть, даже если шпион неподвижно стоит у окна и за кем-нибудь наблюдает. А в романе Вирджинии Вулф имелось все что угодно, кроме действия, и он напомнил мне театральную постановку, виденную в юности, суть которой сводилась к показу того, «что происходит, когда не происходит ничего»: в романе описывался обычный день из жизни Клариссы Дэллоуэй, дамы из высшего лондонского общества. Начинался он солнечным июньским утром 1923 года – с покупки цветов и прогулки Клариссы по центру города – и заканчивался вечером того же дня, когда ее дом покидали последние гости; банальные и совершенно незначительные события составили историю того дня, на протяжении которого так ничего и не произошло.
Я провалился в сон, сраженный Вирджинией Вулф и съеденным недавно косидо. На некоей площадке, расположенной на склоне холма, я неподвижно сидел в плетеном кресле и созерцал край залитой светом пропасти, там летали птицы – больше мне ничего не было видно, – я дремал, и за мной шпионили две большие тени, мои собственные тени – хорошая и плохая; они были сестрами и, несмотря на это, уже много лет не разговаривали меж собой. Жара стояла нестерпимая – как внутри сна, так и снаружи. Из пропасти, дна которой было не разглядеть, доносилась музыка. Песня, популярная в то лето: «Как жаль, я уже ничего не понимаю, / ни того, что ты делаешь, ни того, о чем говоришь. /И в мире, который ты якобы посетила /и в который я не верю, / никогда ничего не случается».
Музыка играла на деревенской площади. Люди танцевали. Налетел ветер, и стоявший поблизости огромный бук зашумел ветвями и разбудил меня.
Вынырнув из сна, я глянул на часы и с ужасом увидел, что уже перевалило за пять. Мне давно пора было отправляться в школу за Бруно. Меня прошиб пот, едва я попытался вообразить, что может происходить с сыном в этот самый миг. Нет, лучше ни о чем таком не думать. В любом случае ничего хорошего там происходить просто не могло. Я пулей вылетел на улицу Дурбан. Попытался поймать такси, но как назло рядом ни одного не оказалось, и, решив идти пешком, я прибавил шагу. Повернул на улицу Марти и пошел вниз по улице Верди, на полной скорости промчавшись мимо того места, где в восемь вечера мне предстояло прочесть лекцию, затем повернул на улицу Дос Сеньорес и вскоре попал на площадь Жуливерт. Там и находилась школа.
Я полагал, что скорее всего найду Бруно сидящим, как обычно, на своем портфеле, со взглядом, опущенным долу, хотя, возможно, и с заплаканными глазами. У меня совсем вылетело из головы, что в то утро нашему сыну вздумалось глядеть в потолок.
– А я встретил очень плохого человека, и этот человек сказал мне, что он мальчик, – сразу же выпалил Бруно.
Говоря, он глядел мне прямо в глаза. Но куда более странным оказалось другое: я обнаружил его довольно далеко от школы, он сидел на площади у фонтана.
– А теперь объясни, что ты тут делаешь?
– Я потерялся, – был ответ. – Что это у тебя с носом?
– Ты потерялся или убежал?
– Это был очень плохой человек. Он повел меня к машине и обещал показать собачек, которым только что расчесали шерстку. Потом пришли три сеньора в черном. И увели того человека.
– И куда же они его увели? Погоди, они что, были из полиции?
Пожав плечами, он ответил:
– Откуда мне знать. Они его увели, и еще забрали с собой собачек. А тот человек на прощание опять сказал, что он мальчик.
Вся эта история была скорее всего чистой выдумкой. В чем я и убедился всего через несколько минут, побеседовав с директором школы. У Бруно случился один из его внезапных приступов неуемной фантазии. Разница была только в том, что, рассказывая все это, он без малейшего страха глядел мне в глаза. Я не нашел в себе сил на то, чтобы отругать его, как поступал всегда, когда у него случались подобные отвратительные приступы. Втайне я даже немало позавидовал его способности к фантазии и выдумкам.
– Ладно, – сказал я, – пошли домой, считай, что больше никто не попытается тебя украсть.
Мы медленно двинулись вверх по улице Верди, при этом Бруно держался за мою руку, как много лет назад сам я держался за руку отца, когда мы ходили по городу, измеряя расстояния между аптеками. Мы шли медленно, словно у меня было еще сколько угодно времени на подготовку к лекции. Когда мы дошли до дверей того самого зала на улице Верди, на сына накатила охота добавить еще что-нибудь к вороху своих лживых историй. Наверное, тут какую-то роль сыграло и то, что я вдруг приостановился перед входом в зал, пристально разглядывая двери.
– Человек, который сказал, что он мальчик, – заявил Бруно, – заставил меня сесть к нему на колени, чтобы я получше разглядел собачек. Потом он рассказал сказку про Белоснежку и еще обозвал меня девчонкой. А что у тебя с носом?
Как мне показалось, Бруно слишком далеко зашел в своих выдумках, но я прикусил язык: в конце-то концов, нет ничего плохого в том, что он так нахально врет и фантазирует. Разве сам я совсем недавно не решил – и очень твердо – целиком и полностью довериться воображению? Кроме того, если хорошенько разобраться, нет ничего дурного и в том, что Бруно наконец-то хватило духу посмотреть вверх, а затем глянуть на своего отца. Да, ничего дурного не было, если хорошенько разобраться, в том, что наконец-то он поборол свою отрешенность. Ведь до сих пор он сосредоточенно разглядывал собственные башмаки или ковер – и тут не существовало никаких смягчающих обстоятельств, это не казалось забавным, как у его деда, который, по крайней мере, подслушивал голоса, доносящиеся из-под земли.
Я совершил ошибку. Мне не следовало так пристально смотреть на дверь, ведущую в актовый зал на улице Верди. Мой сын Бруно, продолжая молоть какую-то ахинею про Белоснежку, тотчас уловил, что меня мучает неведомая проблема, связанная с этим залом. Но, к сожалению, я совершил не одну эту ошибку. Второй ошибкой стал ответ, который я дал Бруно, когда он спросил, чего это я разглядываю чужую дверь.
– Понимаешь, через два часа твой папа будет читать здесь лекцию.
– А про что ты будешь рассказывать?
Третья ошибка:
– Про жизнь шпионов.
Вот этого я не должен был говорить. Бруно издал вопль дикого восторга. А я все никак не желал понять, какие тяжкие последствия обрушатся на мою голову, я видел лишь эмоциональную реакцию Бруно. И вдруг – четвертая ошибка – сын показался мне совершенно чудесным существом, чего я упорно не замечал все минувшие годы. Так же неожиданно – пятая ошибка – я, сияя блаженной отцовской улыбкой, стал раздумывать: почему это мне, собственно, втемяшилось в голову, будто иметь детей – удел посредственностей, людей чувственно неразвитых, сексуально безграмотных, короче, людей, пожалуй, даже в какой-то степени безответственных.