— Нет-нет, — говорит тетя Линь своим язвительным голосом. — Каждый год мы копить свои выигрыши в маджонг для большой банкет в дорогой ресторан. Больше всего выигрывать твой мать, так что эти деньги в основном его. Мы добавить всего ничего, так что ты можешь ехать Гонконг, сесть поезд Шанхай и увидеть свои сестры. А мы и так стать слишком богатый, слишком толстый. — В доказательство она похлопывает себя по животу.
— Увидеть своих сестер, — машинально повторяю я. Пытаюсь представить себе, что увижу, и эта перспектива меня ужасает. Меня приводит в замешательство еще и другое: тетушки, конечно же, всё придумали про ежегодный банкет, чтобы замаскировать собственное великодушие. И я плачу и смеюсь сквозь слезы, пораженная их преданностью моей маме.
— Ты должна увидеть своих сестер и рассказать им о смерти твоей мамы, — говорит тетя Иннин. — Но главное, ты должна рассказать им о ее жизни. Они должны узнать мать, которой никогда не знали.
— Увидеть сестер, рассказать им о моей маме, — повторяю я кивая. — Что же я им скажу? Что я могу рассказать им о моей маме? Я ничего не знаю. Она была моей мамой.
Тетушки смотрят на меня так, словно я прямо у них на глазах сошла с ума.
— Не знать свой собственный мать?! — с недоумением восклицает тетя Аньмэй. — Как ты можешь такой говорить? Твой мать в твоих костях!
— Расскажи им про свои родители. Как они достигать успех, — предлагает тетя Линь.
— Расскажи им то, что она рассказывала тебе, то, чему она тебя учила. Расскажи, что ты знаешь об ее уме, который стал твой, — говорит тетя Иннин. — Твой мать — мудрый женщина.
Я выслушиваю множество других вариаций на тему «Скажи им, скажи им» — каждая тетушка, волнуясь, спешит прибавить что-нибудь свое.
— Какая она добрая.
— Какая умная.
— Как много она делать для семья.
— Про ее надежды и что был для нее самый важный.
— Как замечательно она готовила.
— Подумать только, дочь не знать собственный мать!
И тут до меня доходит. Они испуганы. Они видят во мне своих собственных дочерей, не очень-то интересующихся их прошлым и ничего не знающих о надеждах, с которыми их матери ехали в Америку. Дочерей, которым не хватает терпения выслушивать их, когда они говорят по-китайски. Дочерей, считающих своих матерей недалекими, оттого что те изъясняются на ломаном английском. Дочерей, чьи куцые американские мозги не способны понять, что слова «радость» и «удача», если их поставить рядом, превращаются в одно слово. Дочерей, которые вынашивают детей, понятия не имея о переходящей из поколения в поколение надежде.
— Я всё им расскажу, — просто говорю я, и тетушки смотрят на меня с сомнением на лицах.
— Я вспомню о ней всё и расскажу им, — говорю я более уверенно.
И постепенно, одна за другой, они начинают улыбаться и похлопывают меня по руке. Они все еще встревожены, как будто равновесие восстановлено не окончательно. Но в их глазах уже появилась надежда: они готовы поверить, что я так и сделаю. О чем еще они могут меня попросить? Что еще я могу им пообещать?
И они снова принимаются за свой вареный арахис и продолжают рассказывать друг другу разные истории. Они снова молоденькие девушки, мечтающие о хороших временах, которые уже прошли, и хороших временах, которые еще придут. Брат из Нинбо, который заставит свою сестру расплакаться от радости, вернув ей девять тысяч долларов с процентами. Младший сын, чье дело по ремонту магнитофонов и телевизоров приносит такой доход, что излишки он посылает в Китай. Дочь, чьи дети могут плавать как рыбы в роскошном бассейне на Вудсайде. Такие замечательные истории. Такие чудесные. Они счастливицы.
А на мамином месте за столом для игры в маджонг, на востоке, где все начинается, сижу я.
Аньмэй Су
Шрам
Когда я была еще маленькой и жила в Китае, моя бабушка, говоря со мной, называла мою маму призраком. Это вовсе не означало, что мамы не было в живых. В то время призраком называли всё, о чем было запрещено говорить. Из этого я заключила, что Попо хочет, чтобы я забыла свою мать. Так оно и получилось: я ничего о ней не помнила. Та жизнь, которую я помнила, начиналась с большого дома с холодными коридорами и крутыми лестницами. Это был дом моих дяди и тети в Нинбо, я жила там с Попо и моим младшим братишкой.
Я часто слышала рассказы о привидениях, которые похищают детей, особенно своенравных и непослушных маленьких девочек. Я много раз слышала, как Попо произносила нарочито громким голосом, что мы с братом выпали из внутренностей глупой гусыни, что мы просто два никому ненужных яйца, которые не годятся даже на то, чтобы вбить их в рисовую кашу. Она говорила это для того, чтобы призраки нас не похитили. Как видишь, для Попо мы все же представляли некоторую ценность.
Попо пугала меня всю мою жизнь. Больше всего она меня напутала, когда заболела. Это случилось в тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда мне было девять лет. Попо вся отекла и напоминала перезрелую тыкву, тело ее стало мягким и начало гнить, издавая тяжелый запах. Она вызывала меня к себе в комнату, где стояла жуткая вонь, и заводила свои бесконечные рассказы. «Аньмэй, — говорила она, называя меня тем именем, под которым меня знали в школе, — слушай внимательно». — И начинала рассказывать истории, которых я не понимала.
Одна из них была о жадной девушке, живот которой становился день ото дня все толще. Отказавшись признаться, чьего ребенка она носит, девушка отравилась. Когда монах вскрыл ее, внутри оказалась большая белая тыква. «Если человек жадный, он всегда испытывает голод из-за того, что у него внутри», — заключила Попо.
В другой раз Попо рассказала мне про девочку, которая не слушалась старших. Однажды эта непослушная девчонка так сильно трясла головой, отказываясь выполнить очень простую просьбу своей тети, что у нее из уха выпал маленький белый шарик и через образовавшееся отверстие вытекли все ее мозги, прозрачные, как куриный бульон. «Когда только твои собственные мысли бродят у тебя в голове, ничему другому там не остается места», — сказала мне Попо.
Незадолго до того как Попо ослабела до такой степени, что не могла даже говорить, она прижала меня к себе и заговорила о моей матери. «Никогда не произноси ее имя, — предупредила она. — Произносить ее имя значит плевать на могилу твоего отца».
Единственный известный мне отец был большой картиной, висевшей в парадном зале. Это был крупный неулыбчивый мужчина, угрюмость которого явно проистекала от постоянного пребывания на стене. Его взгляд неотступно преследовал меня по всему дому. Даже из своей комнаты, расположенной в конце этого зала, я видела наблюдающие за мной глаза отца. Попо говорила, что он следит за тем, чтобы я не вздумала проявить неуважение. Поэтому в те дни, когда я в школе швырялась камнями в других детей или теряла по собственной небрежности учебник, я старалась с невинным видом побыстрее проскользнуть мимо отца и спрятаться в укромном уголке своей комнаты, куда он не мог заглянуть.