Собственно, Цетта больше не было. Он еще существовал, но с прежним Цеттом уже не имел ничего общего. Мужчина у стойки лихорадочно болел за Цетта, но с ужасающей регулярностью излечивался от своей болезни. Ибо Цетт проигрывал, вот и сейчас он проиграл в очередной раз. Еще за несколько секунд до финального свистка все выглядело совсем по-другому, сначала казалось, что близка победа, потом — что будет справедливая ничья. Решающий гол в ворота команды Цетта был забит практически с финальным свистком, незаслуженно, так как в последние минуты он отдавал игре все силы и совсем замотал противника. Цетт был в миллиметре от победы, имел четыре, пять, шесть стопроцентных шансов забить, но все эти шансы один за другим проморгал, профукал, профинтил, пустил по ветру. Так играя, нельзя рассчитывать на победу, особенно теперь, в холодном и расчетливом хоккейном бизнесе. В конечном счете произошло то, что и должно было произойти: Цетт проиграл. Сел в лужу. Продул. Какой толк в замечательных пассах, а пассы у него все еще были поразительнейшие, просто удивительно, что он не забил, когда противник совсем запутался, но Цетт все же умудрился не забить в пустые ворота, когда он легко, как во сне, пробился к этим воротам, вот именно, как во сне. А в результате — пшик. Опять в списке проигравших.
Этот список проигравших был больным местом клиента у стойки бара. Он словно размахивал им, жестикулировал, требуя, чтобы проигравшие выслушали его, он видел угрозу, которой можно было избежать, аварию, катастрофу. И она надвигалась, надвигалась нелепо и безжалостно. А он, пытавшийся ее остановить, только и мог, что отойти в сторону и помахать рукой. Мимо. Опять мимо. Все без толку. Хватит, сыт по горло.
Но самое худшее пришло лишь сейчас. Действительно, хуже некуда. Теперь все в прошлом. Миновали времена, когда Цетт был не командой, а сказкой, за которую можно было от души поболеть. Цетт побеждает! Начал побеждать раз за разом, по привычке, теперь он побеждает почти регулярно и не стесняется своих побед. Теперь у него есть деньги. А за деньги можно купить все — игру, игроков. Цетта купил какой-то дилер, разъезжающий на дешевой тачке, полированной корейской жестянке, которую может купить любой дурак, пусть даже в кредит. Этот Дед Мороз сунул Цетта так глубоко в свой карман, что тот оттуда даже носа не кажет. И что происходит? Цетт выигрывает. Выигрывает так, что глаза бы не смотрели. Пусть смотрит кто хочет, но только не он, мужик у стойки бара. Ему стыдно. Он спрашивает себя: разве ж это Цетт? Это кучка наемников, прикупленных там и сям, мешки, набитые долларами, это бегающие по льду сейфы, выписывающие коньками виражи бандиты, вот они кто, они многое умеют и еще станут мастерами. Но они еще не все знают. Но Цетт. Но Цетта больше нет.
Зуттер заказывает еще одну порцию виски и получает ее; для этого ему пришлось вырвать из оцепенения пялившуюся в телевизор даму. Ему надоело избегать то сверлящего, то остекленелого взгляда с другого конца стойки. У человека есть история, ему нужен слушатель — добровольный, не по принуждению. Зуттер берет стакан с виски и, минуя три табуретки, подсаживается к человеческому голосу.
— Цетт, — говорит Зуттер.
Мужчина быстро отворачивается, смотрит, не прикасаясь к нему, в свой стакан и бормочет:
— Воняет. Все воняет.
— Ну и пусть, — успокаивает его Зуттер. — Но Цетт. Это пустяк по сравнению с Цеттом.
— Он шлет привет, — отвечает тот. — Цетт шлет привет.
— Издалека, — говорит Зуттер.
— Издалека, — соглашается мужчина. — Из очень дальнего далека.
— «Прими мой привет издалёка», — тихонько запевает Зуттер старую песню о Рутли
[48]
, которую ему когда-то приходилось петь в школе.
— «У озера тихий пассаж», — так же негромко подхватывает мужчина, у него приятный голос певца, Зуттер это слышит, и они уже вместе начинают сначала: «Прими мой привет издалёка, над озером тихий пейзаж».
— «Над озером тихий пассаж», — ухмыляется тот.
Зуттер сотрясается, будто ему и впрямь смешно.
— Поехали дальше, — говорит Зуттер, — твой пассаж может оставаться таким, каким ему нравится.
— Ты что — священник? — спрашивает тот.
— Упаси бог, — отвечает Зуттер.
— Нет, ты священник, — настаивает другой, — ты поешь, как священник.
— Аллилуйя, — затягивает Зуттер.
— Когда начался твой траур? — интересуется любитель красного вина.
— «Под Страсбургом в окопе», — отвечает Зуттер и напевает мелодию, на сей раз на полном серьезе.
— «На страсбургском высоком…» — эту ты тоже не знаешь?
— Эту тоже, — отвечает тот и продолжает фальцетом: «…мосту стоял я раз. / С альпийских гор высоких / не отводил я глаз. / И думал: до чего же / люблю твои края, / страна моя пригожая, / Швейцария моя».
— А ты можешь, — хвалит его Зуттер, — у тебя голос.
— Нет у меня голоса. Был да сплыл.
— Есть, и еще какой. Давай пропустим еще по одной. Возьмем да откроем церковь. Я священник, ты — певчий.
— «Возьми меня за руку, / веди с собой всегда, / забыть тоску и муку / сумею я тогда. / По жизни не под силу / мне одному идти. / И лишь с отчизной милой / мне — вечно — по пути».
На этот раз Зуттер пел вторым голосом, последние три слова они пропели, кивая в такт головой, и закончили дружно, как идущие в ногу солдаты.
— Но Цетт, — говорит Зуттер.
— Да ну его.
— Что с воза упало… — начинает Зуттер.
— То пропало, — подхватывает его собеседник.
— Туда ему и дорога, — заключает Зуттер.
— А эту ты знаешь: «Впереди Христос. Мчит, как паровоз».
— Эту не знаю, — говорит Зуттер.
— Но эту-то знаешь наверняка: «Паломник издалёка на родину бредет. / Там ждет его подруга. Там он покой найдет».
Зуттер молчит.
— «Но милая в могиле», говорится далее в песне, и когда я понял, что это такое, я перестал ее петь. А ведь в воскресной школе это была моя любимая песня. Но тогда мне было девять лет, о милой я знать не знал, даже о той, что в могиле.
— Ты прав, — говорит Зуттер. — Но Цетт.
— Цетт тоже в могиле и там останется. Пусть истлевает. Ты уезжаешь, — спрашивает собеседник без вопросительной интонации. — У тебя дела.
— Я еду к Руфи, — говорит Зуттер и пугается, так как тот окидывает его взглядом, и его синие глаза смотрят зорче.
— Трахаться, — говорит он. — Вот что тебе надо — трахаться с Руфью. Думаешь, она тебе даст?
— Уже нет, — говорит Зуттер, — Руфь мертва.