– И конечно, вы один из них?
– О! Мадам показала свои острые зубки! А они у вас прелестные! Вы читали поэта Блока? «И пусть в угаре страсти грубой он не запомнит сгоряча твои оттиснутые зубы узором страшным вдоль плеча…» Да, вы угадали. Я один из них. Не сочтите за лесть, но и вы из этих немногих. Даже сквозь вуаль я вижу на вашем хорошеньком личике роковую печать.
Незаметно для Нади они миновали Морской собор, пересекли Обводной канал и уже стояли на набережной рядом с Летней пристанью. Вирский достал старинный брегет. Посмотрел на циферблат и спрятал часы обратно.
«Если он спросит, отчего у меня такое грустное лицо, – подумала Надя, – я скажу ему, что он пошляк».
Но Вирский был рассеян.
– Какая свинцовая вода в заливе, – сказал он задумчиво. – Наверное, такая же была в Стиксе… Через час отходит катер на Петербург. Вы позволите проводить вас? Хотите, я покажу вам современный Петербург? Ведь вы его совсем не знаете. Но за это вы расскажете мне, как вам удалось забронировать номер в гостевом доме при Андреевском соборе.
Через час Надя стояла рядом с Вирским на палубе катера. Как и он, она молча смотрела на холодные волны. Почему-то она уже знала, что погибла. Но ни секунды не жалела об этом. Все ее воображение было захвачено этим странным господином со смеющимися глазами. Напротив, Вирский совсем не думал о своей хорошенькой спутнице. В глазах его отражались не волны. В них тяжело плескалась ледяная зависть. Вирский непрерывно думал об отце Иоанне.
После бала
Надежда Павловна Недошивина считала себя очень – ну очень несчастной! Это было неизменное состояние ее души, так не совпадавшее с ее физической молодостью и красотой. Точно какой-то злой червь ее точил, не трогая цветущего организма, но глубоко проникая в душу.
Это началось с раннего детства.
– Отчего ты так грустна, Наденька? – первой спросила ее мать, когда девочке было три года. И с тех пор этот вопрос она слышала часто – от родителей и тетушек, от учителей и гимназических подруг и наконец… от своего мужа. Она свыклась с этим вопросом, как с неотъемлемой частью своей жизни, и стала задавать его себе сама, мысленно и вслух, утром перед зеркалом, за обедом, в гостях, на загородной прогулке и в объятиях супруга, который ужасно страдал в эти минуты отрешенной задумчивости жены, когда ее лицо угасало, а взгляд устремлялся в никуда. Он объяснял это своим пожилым возрастом и занятостью скучными для молодой красивой женщины делами.
Иван Платонович Недошивин, московский экономист, статистик и почетный сенатор департамента герольдии, без памяти любил жену и был старше ее почти на сорок лет. Он принадлежал к тем людям девяностых годов, у которых красные общественные идеи замечательно сочетались с алым сенаторским мундиром, расшитым золотыми галунами. На службе он мог грозно прикрикнуть на подчиненного, но уже через час обсуждал с ним «Исторические письма» Петра Лаврова. В молодые годы он много поколесил по России и не без гордости считал себя знатоком ее. Но гораздо привычнее, чем в поезде или в коляске, он чувствовал себя в халате в кабинете огромной, демократично обставленной квартиры на Тверской, куда, приезжая в Москву, по-приятельски заходили писатель Короленко и критик Михайловский, адвокат Кони и остроумный князь Урусов.
Последний в присутствии Государя однажды пошутил, что сенатор Недошивин представляет собой редкий пример виртуоза добродетели . У других эта дама скучна и неприятна, как старая дева, но у Ивана Платоновича она соблазнительна, как порок.
– Недурно сказано! – улыбнулся Государь. – Но скажите: отчего так грустна его жена? Я заметил ее на приеме в честь наследника – какое у нее прекрасное и печальное лицо! Будь моя воля, я бы запретил нашим старичкам жениться на молоденьких!
«Какое прекрасное и печальное лицо!» – именно это сказал себе Недошивин, когда впервые увидел Наденьку на выпускном вечере в женской гимназии, куда Ивана Платоновича пригласили как члена попечительского совета Московского учебного округа.
Все выпускницы были одеты в вишневые платья, с рукавами в три четверти, из которых так еще по-детски невинно и беззащитно торчали бледные девичьи предплечья. Бальные платья – ах! ах! увы! увы! – были недостаточной длины, чтобы сойти за настоящие бальные . Но руки вчерашних школьниц по локоть обтягивали белые лайковые перчатки, а волосы их были собраны наверх короной, совсем как у настоящих ladies .
Эта прелестная и, конечно, загодя и не раз горячо обсуждавшаяся бальная униформа смотрелась особенно трогательной потому, что была прощальной. Так и казалось, что сейчас девочки бросят своих кавалеров, откомандированных на бал из Александровского пехотного училища и от смущения поминутно убегавших в швейцарскую покурить, соберутся в свой круг и тихой песней проводят последний день детства, которое еще вчера казалось несносно затянувшимся, а вот теперь его почему-то ужасно жаль!
Впрочем, такие глупые фантазии возникали только в головах пожилых гостей, сидевших на стульях в импровизированных зрительских рядах. В центре зала было весело! Вальсирующие пары грациозно скользили в два и три такта по навощенному до блеска паркету. Духовой городской оркестр был в ударе! Даже старички невольно притопывали ножками и покачивали плечиками в ритмах Глинки и Штрауса и вспоминали минувшие дни .
Опекать сенатора поручили пожилой классной даме, немке с перепудренным лицом и ярко подведенными губами. Она взялась за дело обстоятельно и надоела ему смертельно. К тому же его злила мысль, что новый директор гимназии отрядил ухаживать за ним именно ее, видимо, решив, что она наиболее соответствует его возрасту и характеру. Это не только тяготило его как мужчину, но и возмущало его демократизм.
«Ну почему? – спрашивал себя Недошивин. – Почему мы не можем быть свободными даже в мелочах? Ведь я вижу, что этой старой калоше нехорошо, тягостно со мной. Да она просто боится меня, такого важного чиновника, перед которым трепещет ее начальник. Она ждет не дождется конца, терзаясь от страха, что делает что-то не так, и действительно делает всё не так! Как ужасно она шла под руку, точно я мебель передвигал! Ну зачем это ей и мне? Это бесчеловечно, в конце концов!»
Иван Платонович почему-то верил, что молодые люди в центре зала понимают его и сочувствуют. Сенатор не шутя подумывал: а не выкинуть ли фортель? Взять и отправиться под лестницу покурить с юнкерами на глазах изумленного швейцара. Потом вызвать официанта из столовой: «Принеси-ка нам, братец, по рюмашке и чего-нибудь закусить». И – хлопнуть водки с молодежью тайком от старшего офицера. Ах, как это сладко, именно тайком! Сколько будет в училище пересудов: водку! с сенатором! под лестницей!
Его взгляд остановился на Наденьке. Она танцевала с высоким статным юнкером и выделялась среди выпускниц не только печальным лицом, но длинным ростом и слишком развитыми для ее возраста женскими формами. Тесное платье делало ее дылдою, гадким утенком, но оно же придавало ее фигуре что-то неприлично обворожительное. Казалось, грусть на ее ангельском личике происходит от разлада души и тела. Тело смеялось над душой. Душа стеснялась тела. Казалось, этой девочке неуютно в самой себе, и она страдает от этого тем больше, что без подсказки опытного человека не может понять причины своего страдания. Но главное – она не знает, какой страшной властью она обладает над этими опытными людьми!