Плотно закрытые двери и окна придают атмосфере типично африканский характер: жара, влажность, удушливые ароматы жира, плывущие из кухни. Хозяин, вместо того чтобы открыть окно и впустить глоток бодрящего апрельского воздуха, уставляет столики все новыми вентиляторами. На раскаленной батарее самый большой из них распыляет сухой смердящий жар. Между столиками протискивается музыкант-африканец, похлопывая по разрисованной тыкве. В помрачении музыкального транса наклоняется над тарелками клиентов, что-то мелодично бормочет. Гиги, пытаясь представить себе формы огромной африканской рыбы, выплывающей брюхом из бурого соуса, использовал ее для композиции, запечатленной в блокноте:
Музыкант наклонился над Вольфгангом:
— Бурумба банго хохо, манго бум.
Немец, прежде чем бросить в тыкву пятифранковик, попросил перевести слова меланхоличной песни.
— Кальмары, запеченные с рисом, горошек с рыбой бумба, пиво и компот из манго, — улыбнулся негр. — Господин за тем столиком ест баранину, — запел он, похлопывая тыкву.
— Поэзия конкретного, — подвел итог выступления музыканта Гиги.
Вольфганг был раздосадован.
— Я думал, он исполняет негритянские саги, или что-нибудь об африканских демонах.
— Хочешь увидеть африканское искусство, демонов и так далее — ступай в музей Пикассо. Он был последним негром XX века. Ну, ешь скорее свою бумбу, и побежали. Еще четверть часа — и меня хватит удар. Только не плюйся костями, везде тарелки, кто-нибудь может твоими костями подавиться.
Вольфганг благовоспитанно скрестил нож и вилку.
— Я не плююсь, — произнес он с достоинством.
— Плюешься-плюешься. — Гиги расплачивался с официантом в колониальном шлеме. — Я видел тебя вчера в баре напротив Кабаре, ты плевал в кофе милой девушке.
— Я не плевал, — защищался Вольфганг. — Я сдавал на анализ слюну своей сестре. Она врач, приехала вчера на несколько дней из Бонна. Считает, что у меня наследственная склонность к диабету. Велела плюнуть в несладкий кофе, а потом выпила его, органолептически проанализировав содержание там глюкозы.
— Гм… — Гиги прорывался в направлении дверей, забитых толпой входящих посетителей. — Красивая у тебя сестра, хотелось бы ее нарисовать.
Сокращенный портрет Хедвиг Занзауэр фон Сперма* на фоне фона.
*
*— Ты не внес в наш союз ничего, кроме спермы — Лейла паковала чемоданы Гиги. — Никакого чувства благодарности после стольких лет, — она выронила на пол коробку с красками. — Убирайся, — она сбросила со стены картину.
Гиги пробовал ее успокоить.
— Не прикасайся ко мне! — Она вырвалась из его объятий. — Ты всегда ко мне относился, как к собаке, теперь вот собираешься приласкать, как суку. Может, еще и любовью со мной заняться, а?! Иди, любись с другой собакой, ты, извращенец, ты, содомит! — она треснула тарелку о камин. — С этой сукой немецкой, что ты рисовал! — вторая тарелка зависла над дверью, усыпав ее цветными осколками.
Гиги, волоча за собой чемодан и папку с рисунками, понемногу отступал все ниже: третий этаж, второй, первый, улица, подвал, Метафизическое кабаре на Chabanais, 9.
Он подошел к столику Вольфганга.
— Я бреду в этом мире, как на собственных похоронах. Смотри, что она со мной сделала, — он показал обвязанный веревкой чемодан. — За твою сестру, за то, что я нарисовал ее портрет.
— Будем точны: за то, что ты к Хедвиг нагло приставал.
— Еще один ревнивец. — Гиги упал на стул. — Любовь слепа и потому ощупывает.
Читатель, прикрытый прежде газетой «Le Monde», высунулся из-за листа бумаги.
— Джонатан, — отложив газету, он протянул художнику руку.
Гиги грустными итальянскими глазами посмотрел на Вольфганга, потом на кипу, венчающую голову Джонатана.
— Очередной поклонник Бебы? Не везет девушке. Мало того, что чувак всего с одним рогом, так еще и с обрезанным.
Джонатан примирительно улыбнулся.
— Что за отсутствие диалектического мышления! Именно из недостатка и родится избыток.
В приглушенном свете тучная итальянская певица страстно шептала арию.
— Возвращаясь к нашей беседе, — Вольфганг вынул из кармана тетрадь. — Ты прав, Джонатан: пусть себе существуют красота, добро, правда, но я считаю, что поэзия лучше Бога.
— Ну вот, у тебя уже есть Бог, поэзия, добавь еще что-нибудь третье, например, Бебу Мазеппо, и ты, правоверный христианин, получишь догматическую Святую Троицу. Пейте вино мое. — Джонатан, священнодействуя, наполнял бокалы. — Я угощаю.
— Не впутывайте меня в свои религии. — Гиги поставил стул спинкой к столику, чтобы видеть сцену. — Я язычник, — он взял со стола бокал красного вина. — Я родился в Сицилии, живу в Риме, я языческий художник, восхищаюсь всем и всеми.
— Рим пал, — спокойно напомнил Вольфганг.
— Пал, но не был разрушен. Через него пошли орды германских вандалов, с тех пор начался упадок, но Рим еще не уничтожен. Он разрушается в душах таких римлян, как я, — тонкий профиль Гиги сделался почти античным, но ехидная улыбка его прекрасных губ быстро смазала впечатление покоя, застывшего на древних статуях.
— Может, ты и прав, но иначе, чем думаешь, — Вольфганг обращался скорее к Джонатану, потому что до Гиги уже ничего не доходило, кроме чувственного мурлыканья декольтированной певицы. — То, что любишь все: и воду, и shit, и хочешь красивых девочек и мальчиков, это не язычество, а обыкновенное распутство, известное всем религиям. Быть язычником сейчас — значит не верить ни во что, сомневаться даже в этом ничто. Нагромождение индийских алтариков, икон, исполнение заповедей New Age-a — все это формы веры. Настоящим язычником был Пилат, римский наместник, спросивший, что есть истина. Лучший вопрос в истории человечества. Греческий, рациональный вопрос, заданный одержимому Мессии.
— Для меня лучшие вопросы — те, что дают ответы на проблемы, которых прежде у меня не имелось, — вклинился в монолог Вольфганга Джонатан.
«Что есть истина?» — вместе с Пилатом спрашивали Иисуса греческие философы. Момент встречи двух миров: греко-римского и христианского. На вопрос, заданный в этом мире: «Что есть истина?», ответ был получен уже из иного: …я для того родился и пришел в мир; чтобы свидетельствовать истину; всякий, кто за истину, слушает мой голос. Чтобы принять ответ Христа, нужно было сначала в него поверить. Но у Пилата были проблемы не с верой, а с пониманием, его интересовало arche
[4]
, и arche перед ним явилось: В начале было слово, — и заговорило. Абсолютное отсутствие взаимопонимания. Правда греко-римского мира и правда христианства. У Христа не было надежды, что его освободит Пилат, у Пилата, беседующего с Христом, не было надежды узнать, что есть истина. Надежда — отличный пример различия между греко-римским и христианским миром. Надежда из ящика Пандоры стала бедствием, терзающим человечество. А для христианства — быть может, в силу его склонности к мученичеству — терзающая человечество надежда является добродетелью.