Она закончила письмо, сообщив, что хотела бы приехать повидать меня и взять с собой Ирис, но сделать это было очень непросто. Чтобы добраться до Ольгина, ей надо было за два или три месяца купить билет на поезд, а поезда были настолько переполнены и ходили настолько нерегулярно, что она все равно не могла быть уверена, что доберется к запланированному времени. И это надо было подгадать к назначенному дню свидания со мной, о котором тоже надлежало договариваться заранее с тюремным начальством… а потом еще проблема с тем, чтобы найти питание для маленького ребенка, которого предстояло проволочь через весь остров. «Целуем тебя обе», — написала Хуана.
Естественно, у меня возникло много вопросов. Почему Миранда оставила Ирис? Когда я смотрел на фотографию девочки, я не мог этого понять. Из чего сделана эта женщина? Неужели Миранда уехала, не попытавшись связаться со мной, или она послала письмо, которое до меня так и не дошло?
Теперь не имеет значения, умру ли я голодной смертью в «Агуас-Кларас», помню, подумалось мне. Акция буксовала. Тюремное начальство не предпринимало никаких попыток накормить нас силой, нас не наблюдал врач, хотя было ясно, что это нам необходимо.
Через восемнадцать дней после начала голодовки я заявил, что прекращаю пить воду. Это в буквальном смысле переполнило чашу терпения надзирателей. Я не пил всего сутки, а потом они начали действовать. Вечером двое из них вошли в камеру, от них разило алкоголем. Первое, что они сделали, это сорвали со стены фотографию Ирис, которую я приклеил жвачкой над своими нарами, и порвали ее на мелкие клочки. Потом меня отволокли в изолятор, где я не был уже несколько месяцев. Я стал настораживающе легким, меньше пятидесяти килограммов. Может, именно поэтому я не убился, когда они спустили меня с лестницы головой вперед.
— Сейчас ты будешь пить, свинья! — заорал один из надзирателей. Пока один раскрывал мне рот и засовывал между зубами конец резиновой дубинки, второй расстегнул ширинку, достал свой член и попытался попасть струей мне в рот. Мужик наверняка хорошо попил, потому что я чуть не захлебнулся. Я плевал, булькал, харкал, глотал и пытался дышать. Когда он закончил, вся моя синяя роба промокла насквозь. Потом он саданул меня в пах. Они захлопнули дверь и оставили меня в одиночестве. Когда наступила тишина, откуда-то выползла крыса и начала лакать мочу из лужи.
На следующий день я узнал, что наши занятия будут продолжены «для нашего же блага», но нас освободят от выкрикивания революционных лозунгов.
Несколько дней спустя после нашей большой победы над тюремным начальством появились новости из внешнего мира. Рубен Элисондо снова написал мне длинное письмо на тонкой рисовой бумаге. Уважаемая газета «Эксельсиор» напечатала отредактированный вариант моих писем из заключения, рассказывал он, что положило начало большим дебатам. Посла Кубы попросили дать комментарии. По словам Элисондо, для кубинцев ситуация была довольно щекотливой, потому что правительство делало вид, будто после исхода из Мариэля на Кубе не осталось политических заключенных. Всем разрешили уехать. А теперь оказалось, что это не соответствует действительности. Посла также попросили ответить на вопрос, почему представителей Международного Красного Креста не допускают в кубинские тюрьмы. Даже военная диктатура Аргентины, где в те времена узники исчезали — их сбрасывали с самолета в море, — позволяла гуманитарным организациям посещать тюрьмы. Кубинский посланник в Республике Мексика гневно опроверг обвинения и назвал Красный Крест «инструментом антикоммунизма и американской агрессии». Тогда разразился скандал.
Неожиданно Кастро захотел продемонстрировать миру тюрьму. Группу иностранных корреспондентов в Гаване посадили в автобус и отвезли в «Комбинадо-дель-Эсте», тюремный комплекс к востоку от города. Им показали сияющее белизной новое крыло здания. На улице, на аккуратно размеченном поле мужчины-заключенные играли в бейсбол. Внутри тюремного блока пахло свежей краской, этого запаха многие журналисты не чувствовали с тех пор, как покинули родину. В коридорах звучала томная тихая музыка. Сами камеры журналистам не показали. Их представили группе полностью реабилитированных, откормленных и довольных заключенных. Они с упоением рассказывали, как много калорий потребляют каждый день. Среди них была женщина, отбывающая пятнадцать лет за кражу и ограбление, которая красивым поставленным голосом пропела революционную песню. Обвинения в жестоком обращении и нечеловеческих условиях содержания в кубинских тюрьмах были отметены раз и навсегда.
Можно по-разному относиться к Фиделю, но наглости ему точно не занимать.
Я испытал определенную радость оттого, что из-за меня поднялся такой переполох. Вот уж теперь и я мог нассать немного в их пасти. Но помогло ли это моему делу?
Элисондо считал, что да. Правда, появилось много критики не по существу. У Кубы влиятельные друзья. С разных сторон слышались голоса, утверждавшие, что я не такой уж значительный поэт и потому не слишком важно, били меня или нет и кормили ли меня тухлыми рыбными отбросами на обед. И это говорили известные писатели, от которых Рубен такого не ожидал. Кубинские власти вопрошали: поэт? Какой такой поэт? Я был просто вором и дебоширом, и никем другим. Мой наставник Хуан Эстебан Карлос был одним из тех, кто отказался от меня: мой первый сборник был многообещающим, вот и все. Он не мог признаться в том, что прочитал и второй, но слышал, что он представляет собой «невнятные визги из сточной канавы». Эстебан Карлос выражал беспокойство, что мои произведения дадут иностранным читателям неверное представление о кубинской литературе.
Возникли непредвиденные проблемы, говорил Элисондо. Чтобы можно было оказать давление в моем деле, я должен стать знаменитостью. Хотя шумиха вокруг моего ареста привела к тому, что «Пренса Тлателолко» два раза допечатывала тираж — в Мехико меня дожидались денежки! — нельзя рассчитывать на то, что это продлится долго. Я должен писать больше, чего бы мне это ни стоило. Материала у меня хватало, но я испытывал ощущение, что писать втайне мне будет намного сложнее.
Однажды днем я обсудил свою ситуацию с Мутулой. Мы курили одну сигарету на двоих в комнате отдыха, где всегда воняло мочой и где нас иногда потчевали воспитательными советскими фильмами с субтитрами на испанском. Он считал, что, вполне вероятно, власти меня освободят и вышвырнут из страны. Обычная процедура. Мы заговорили о Мехико.
— Э, не можешь же ты поселиться в Мехико, — сказал он. — Мексика — это развивающаяся страна. Нью-Йорк — вот место для тебя.
— Нью-Йорк?
— Ну да, конечно. В Нью-Йорке живет больше испаноговорящих, чем в Гаване, ты не знал? А когда ты начнешь писать по-английски, весь город будет у твоих ног. В нем несколько тысяч издателей, сотни клубов, где выступают поэты, куча университетов, в которых захотят тебя послушать, сотни литературных журналов… Это самый большой культурный центр в мире.
У него началась ностальгия.
— Я познакомлю тебя с разными людьми, — продолжил он. — Ты слышал об Амири Бараке? В шестидесятые годы его звали Лерой Джонс, и он был одним из самых язвительных поэтов Нью-Йорка. Он приехал на Кубу в шестидесятом году и помешался… спасибо тебе, Лерой, говнюк, что я сижу здесь. Но я с ним хорошо знаком. Он тебе понравится.