Утро было грустным; понятно. Петер Эстерхази с кислым лицом и горящим желудком свернул на какую-то широкую улицу, которую вдоль и поперек раскопали, устанавливая газопровод. (Для тогдашнего состояния мастера было характерно то, что он, обладатель обостренного социального чувства и überhaupt
[40]
сознания ответственности, глядя на блестяще-красивые трубы, с такой готовностью заворачивающие к новым домам, смог проявить лишь крайне отстраненную радость, ворча: «Что за бардак».) Он изволил пробираться по большим причудливым кучам, а затем по ведущим через канавы доскам. Опускал и поднимал дрожащие веки. «Не выношу темноты», — сказал он господину Ичи. Господин Ичи кивнул и укоризненно сказал: «Я дал уборщице двадцатку». Мастер, преисполненный раскаяния, посмотрел на него, чистый, твердый взгляд господина Ичи его бодрил. Но желудок сводило. Холодно было, утро серое. Он изволил завернуть в гастроном, купить молока и большую булку. Принялся размышлять: пол-литра? литр? Продавщица в гастрономе обошлась с ним приветливо, и мастер тотчас же заметил, что на халате женщины, в районе живота, не хватало одной пуговицы. Белое полотно раздвинулось, и образовалась щель для подсматривания. Мастер склонил голову набок, но не смог определить, живот он видит или комбинацию. «Вот большая булка и молочко, еще что-нибудь?» Когда мастер оглянулся и увидел ее сквозь стекло витрины между двумя бутылками с пивом, женщина уже не улыбалась: считала. «Знаете, друг мой, проникать взглядом между двумя бутылками с пивом так, чтобы они не опрокинулись, — вещь непростая». Он попросил вратаря с рефлексами тигра, пожалуйста, вскрыть пакет с молоком, он со своими острыми зубками и то уже без толку погрыз два уголка. Господин Ичи снисходительно залез в карман и неплохим складным ножом — вжик! — отрезал тот утолок пакета, который мастер зверски погрыз. Он после этого стал мелкими глотками прихлебывать молоко (некоторые капли иногда вырывались на свободу по губам на подбородок и дальше), чувство было такое, как будто желудок поглаживают шелковистые руки.
Они изволили отправиться на стадион и сыграли матч за выход в финал. На поле шла отвратительная «мясорубка», головы так и сыпались; выиграть надо было с восьмью голами, и результат был 8:1. «Что за извращение! Даже радоваться не было времени!» Мастер уже во время тренировки все чаще подумывал о маленьком пространстве с кафельными стенами, две противоположные стены которого украшали картины: виадук в Веспреме и Дворец в Фертэде. (Две художественные фотографии.)
«Столько голов забили, прямо тошно», — сказал мастер в раздевалке, где застойный воздух чуть не бил по лицу, и немного погодя он уже выскочил в уборную, чтобы содержимое желудка — молоко — покинуло его, а самому голову прижать к холодному кафелю, какового кафеля прикосновение как рукой снимает, как рукой! — и, придя в себя и заглянув в унитаз, воскликнуть: «Как классно пенится! Как снеженика!» — «Не будем, однако, забывать и красное вино», — ядовито сказал господин Чучу. Габор Качо — который, чувствуя, что нападающие его не очень-то любят, да и он не любил их, — процедил сквозь зубы: «Мало. — (Имеется в виду: мало 8 забитых голов!) — Не отметят!» Господин Чучу, как обычно, «завелся» и послал секретаря комсомольской организации к такой-то матери. Мастер тоже побледнел (хотя у него за этот интервал времени причины могли быть двоякими), но присутствия его духа еще хватило настолько чтобы обнять господина Чучу и таким движением, которое едва ли кому-то будет неприятно, погладить господина Чучу по лицу: «Спокойно, голубчик мой. И правда, мало». Господин Ичи мрачно молчал.
— — — — —
Позади остались растущие, как грибы, дома, уже давно смеркалось; коварно и неудержимо, как наводнение, распространялась темнота, и он, держа мешок с формой в руке, с медленно рассеивающейся грустью в сердце, вышел из автобуса (на остановку раньше, чем «нужно» и «рекомендуется» — если рассчитывать геометрически) и направился вверх по проспекту А., когда встретил господина Шандора, поэта. Поэт курил и с привычной любезностью предложил мастеру советскую конфету, карамель «Северянка», от которой молодой мастер, однако, сославшись на состояние своих зубов, с благодарностью отказался. (Как разболелись зубы! Как будто у мастера болел нос. Целыми днями слонялся он по комнате, как сонная муха. А ведь была весна, чудесная весна: зелень появлялась, сквозь нее пробивалась желтизна, лиловость и краснота. Все это так поэтично. [По-моему, по крайней мере. — Э.]Но он только слонялся целыми днями. Мало того. Садился на стул, наклонялся вперед, подпирал щеку рукой и читал. И сколько! За три дня семнадцать страниц газетных статей господина Чата. Семнадцать! Но ведь ему так понравилось!..) Они вместе тяжело поднимались в гору! Поскольку мастер пребывал в задумчивом, чувствительном состоянии, они не проронили ни слова; что крайне жаль, если подходить чисто с ист. — лит. позиции; о чем я и сожалел. Однако вскоре дикий собачий лай встряхнул их заторможенную прогулку. Мастер испугался, перед лицом чего господин Шандор оказался лицом к лицу с двумя зверюгами. Это были великолепные животные, мускулистые, сильные, молодые, белизна зубов вызывающе блестела. Мастер сказал с меланхолией, потопленной в волнении: «Какие пруссаки!» Господин Шандор смотрел на собак, те постепенно затихли, двигаться двигались, но пасти оставались закрытыми. Господин Шандор, теребя новый мундштук и обратив на него неземной взгляд, сказал так: «Когда же мы станем такими прекрасными собаками?» Мастер тогда хорошенько пригляделся к собакам, и на это ему тоже пришла в голову мысль: «Когда же мы станем такими прекрасными собаками?» Прислушиваясь друг к другу, они шли дальше, и когда они дошли до перекрестка — улица А. сливалась с заворачивающим здесь проспектом Т., — господин Шандор пошел направо, а мастер налево.
Естественно, нам, то есть мне, хотелось бы избежать неуклюжих идиллий и лживых описаний типа «великий человек в быту»; но о том, как мастер, устало прислонившись к дверному косяку, позвонил, и Фрау Гитти открыла дверь, и в прихожей свет лампы оплел их нереальным, но глубоко правдивым сиянием, и женщина, обнимая маэстро, удивительным альтом сказала: «Дорогой», — нельзя умолчать.
Но мастер правда очень устал. «Пиво есть?» Рухнул в огромное коричневое кресло, которое занимало полкомнаты, мешок с формой даже не бросил, просто уронил, ноги вытянул, руки, перекинув через подлокотники, свесил к паркету. Тогда он сказал: «Дорогая». Лицо женщины просияло, кожа разгладилась, он сама присела на корточки, взяла мастера за руку и положила на нее лицо. «Дорогой», — сказала она, но посмотрев мастеру в глаза, добавила: «Ты где-то не здесь». Он дернул головой и пробормотал что-то несвязное. (Вот видите, здесь вновь становится понятно что художники — люди безусловно неординарные. Это движение, головой вверх! И взгляд! Который скачет туда-сюда подобно испуганной певчей птичке! Какая беззащитность!) Женщина не рассердилась, но расстроилась. «Продули?» — спросила она наконец. «Туго пришлось», — сказал с благородной двусмысленностью мастер слова и добавил: «Появились люди с сумками», — с этими словами он вскочил, без всяких объяснений ринулся в ванную и неподходящими для дела ножницами начал стричь ноготь на большом пальце, который, без сомнений, прилично врос в мясо и кроме этого в нескольких местах уже пообломался. («В доме незрячих короли одноглазы».)