Тридцатилетний встал и сказал: «Пожалуй, было бы любопытно посмотреть, чем бы кончилась схватка между покойником и поэтом».
Яромилу кровь бросилась в голову. «Что ж, можем попробовать», — сказал он и кулаком замахнулся на тридцатилетнего, но тот схватил его руку, резким рывком повернул его к себе спиной, потом правой рукой ухватил за ворот, левой — сзади за брюки и поднял.
«Куда мне вынести господина поэта?» — спросил он.
Молодые люди и девушки, еще минуту назад пытавшиеся усмирить обоих противников, не смогли удержаться от смеха; тридцатилетний прошел по комнате с высоко поднятым Яромилом, который бился в воздухе, точно отчаянная нежная рыба. Наконец он донес его до балконной двери. Открыл ее, поставил поэта на порог и дал пинка под зад.
12
Раздался выстрел, Лермонтов схватился за сердце, и Яромил упал на ледяной бетон балкона.
О Чехия, слава выстрелов так часто оборачивается в тебе буффонадой пинков!
Но стоит ли смеяться над Яромилом, если он не что иное, как пародия на Лермонтова? И стоит ли смеяться над художником, если он подражал Андре Бретону: носил, как и тот, кожаное пальто и держал овчарку? И разве Андре Бретон не был имитацией чего-то возвышенного, чему хотел уподобиться? Разве пародия не есть извечный удел человека?
Впрочем, нет ничего более легкого, чем изменить ситуацию.
13
Раздался выстрел, Яромил схватился за сердце, и Лермонтов упал на ледяной бетон балкона.
Облаченный в парадный мундир царского офицера, он поднимается с земли. Он страшно одинок. Здесь нет литературной историографии с ее бальзамами, которые придали бы возвышенный смысл его падению. Здесь нет пистолета, чьим выстрелом он мог бы погасить свое ребячливое унижение. Здесь один смех, который доносится через окна и навсегда бесчестит его.
Он подходит к перилам и смотрит вниз. Но, увы, балкон недостаточно высок, чтобы, прыгнув с него, разбиться насмерть. Холодно, у него мерзнут уши, мерзнут ноги, он переминается с ноги на ногу, не зная, что делать. Его охватывает ужас, что откроется дверь балкона и в ней появятся смеющиеся лица. Он пойман. Он в западне фарса.
Лермонтов не боится смерти, но боится быть осмеянным. Он хотел бы прыгнуть вниз, но не прыгнет, поскольку знает: если самоубийство трагично, то неудачное самоубийство смешно.
(Но так ли это, так ли? Что за странная фраза? Удастся или не удастся самоубийство, это тот же самый поступок, к которому приводят те же самые побуждения, та же самая смелость! Стало быть, что отличает трагическое от смешного? Лишь случайность удачи? Что, собственно, отличает убожество от величия? Скажи, Лермонтов! Лишь аксессуары? Пистолет или пинок под зад? Лишь антураж, который человеческому бытию навязала История?)
Довольно! На балконе Яромил, он в белой рубашке с приспущенным галстуком, и его трясет от холода.
14
Все революционеры любят пламя. Перси Шелли тоже мечтал о смерти в огне. Любовники в его великом стихотворении вместе погибают на костре.
Шелли в их образах запечатлел себя и свою жену, однако сам погиб, утонув в волнах. Но его друзья, словно желая исправить семантическую ошибку смерти, на морском берегу сложили огромный костер, дабы испепелить на нем его тело, обглоданное рыбами.
Но разве смерть не намерена посмеяться и над Яромилом, посылая ему вместо пламени мороз?
Ведь Яромил хочет умереть; мысль о самоубийстве влечет его, как пение соловья. Он знает, что пришел сюда простуженный, знает, что заболеет, но он ни за что не вернется в комнату, он не в силах вынести унижение. Он знает, что лишь объятие смерти может утешить его, объятие, которое он заполнит всем своим телом и всей душой и в котором станет бесконечно великим; он знает, что лишь смерть может отомстить за него и обвинить в убийстве тех, кто смеется.
Он решает лечь перед дверью и дать холоду ускорить работу смерти. Он сел на пол; бетон был таким ледяным, что спустя минуту он уже не чувствовал зада; он хотел было лечь, но недостало мужества коснуться спиной ледяного пола, и он снова поднялся.
Мороз обнимал его всего, проникнув внутрь его легких полуботинок, под брюки и под трусы, а сверху засунув руку ему под рубашку. Яромил стучал зубами, болело горло, он не мог глотать, кашлял, и ему хотелось справить нужду. Окоченевшими руками он расстегнул ширинку и стал мочиться прямо на пол, глядя, как рука, державшая его член, трясется от холода.
15
От боли он перетаптывался на бетонном полу, но ни за что на свете не открыл бы дверь и не вышел бы к тем, кто смеялся. А что они? Почему они сами не выйдут к нему? Так ли они злобны? Или так пьяны? И как долго он уже на морозе?
В комнате вдруг погасили люстру, и остался лишь тусклый свет.
Яромил подошел к окну и увидел над тахтой маленькую лампочку под розовым абажуром; долго вглядываясь, он наконец различил два голых тела, слившихся в объятии.
Он стучал зубами, трясясь от холода, но смотрел; полузатянутая штора мешала ему с уверенностью разглядеть, принадлежит ли женское тело, прикрытое мужским, киношнице, но все доказывало, что это так; волосы женщины были черными и длинными.
Но кто этот мужчина? Бог мой, ведь Яромил знает, кто это! Все это однажды он уже видел. Зима, снег, горная поляна и в освещенном окне Ксавер с женщиной! Но ведь с нынешнего дня Ксавер и Яромил должны были слиться в одно существо! Как это так, что Ксавер предает его! Бог мой, как это так, что он обладает его девушкой у него на глазах?
16
В комнате стало совсем темно. Ничего не было ни слышно, ни видно. В его сознании тоже не было ничего: ни гнева, ни жалости, ни унижения; он сознавал лишь отчаяннейший холод.
И тут он уже не смог выдержать; он открыл стеклянную дверь и вошел внутрь; он не хотел ничего видеть, он не глядел ни направо, ни налево, а быстро пересек комнату.
В коридоре горела лампочка. Сбежав по лестнице вниз, он открыл дверь комнаты, где оставил свой пиджак; там было темно, лишь слабый проблеск света, проникавший сюда из прихожей, нечетко озарял нескольких посапывавших во сне гостей. Его по-прежнему бил озноб. Шаря по стульям, он пытался нащупать пиджак, но найти его не удалось. Кашлянул; кто-то из спящих проснулся и прикрикнул на него.
Он вышел в прихожую. Там висело его зимнее пальто. Он надел его прямо на рубашку, нахлобучил шляпу и выбежал вон.
17
Процессия уже вышла. Впереди лошадь тянет катафалк с гробом. За катафалком идет госпожа Волькерова и видит, что из-под черной крышки гроба торчит конец белой подушечки; этот защепленный кончик словно укор, что последнее ложе ее мальчика (ах, ему всего двадцать четыре года) плохо постлано; она испытывает необоримое желание поправить подушку под его головой.