«Я задушил бы тебя, если бы тебя кто-то коснулся», — сказал он, держа девушку обеими руками за горло; он наслаждался ощущением, что в этом жесте заключено возможное небытие девушки; ему казалось, что по крайней мере в эту минуту рыжуля действительно принадлежит ему и он был опьянён чувством счастливого всесилия, чувством столь прекрасным, что снова овладел девушкой.
Обладая ею, он то и дело грубо стискивал её, сжимал ей горло (его даже посетила мысль, что было бы прекрасно задушить любовницу во время любовной близости) и несколько раз укусил ее.
Потом они опять лежали рядом, но их слияние продолжалось, видимо, слишком коротко, так что до конца успокоить свой юношеский горестный гнев ему не удалось; рыжуля лежала рядом, не задушенная, живая, со своим нагим телом, которое обязано проходить гинекологические обследования.
«Не сердись на меня», — погладила она его по руке.
«Я сказал тебе, что мне противно тело, которого касались чужие руки».
Девушка поняла, что юноша не шутит; и сказала напористо:
«Господи, ведь это была только шутка!»
«Какая там шутка! Это была правда».
«Нет, не правда».
«Что значит «нет»? Это была правда, и я знаю, что тут ничего поделать нельзя. Гинекологические осмотры предписаны, и ты обязана их проходить. Я не упрекаю тебя. Однако тело, которого касаются чужие руки, мне отвратительно. Здесь нет моей вины, но это так».
«Клянусь тебе, это неправда, ничего подобного не было. Я никогда не болела, разве что в детстве. Я вообще к врачу не хожу. Я получила вызов к гинекологу, но выбросила его. Я никогда не была у него».
«Не верю тебе».
Ей пришлось убеждать его.
«А что, если тебя вызовут во второй раз?»
«Не беспокойся, там у них жуткий кавардак».
Он поверил ей, но его горечь не была успокоена разумными доводами; речь шла не только о врачебных осмотрах; речь о том, что она ускользает от него и не принадлежит ему целиком.
«Я так люблю тебя», — говорила она, но он не верил этому краткому мгновению; он желал вечности; желал хотя бы маленькой вечности ее жизни и знал, что у него ее нет: он снова подумал, что не познал ее девственницей.
«Для меня невыносимо, что кто-то будет касаться тебя и что кто-то уже касался тебя», — сказал он.
«Никто не будет касаться меня».
«Но уже касался. И для меня это отвратительно».
Она обняла его.
Он оттолкнул ее.
«Сколько их было?»
«Один».
«Не лги!»
«Клянусь, только один».
«Ты любила его?»
Она покачала головой.
«А как ты могла валяться с тем, кого не любила?»
«Не терзай меня», — сказала она.
«Ответь мне! Как ты могла это делать!»
«Не терзай меня. Я не любила его, и это было ужасно».
«Что было ужасно?»
«Не спрашивай».
«Почему мне не спрашивать!»
Она расплакалась и сквозь слезы поведала ему, что это был пожилой человек у них в деревне, что он был мерзкий, что она была в его власти («не спрашивай, не спрашивай ни о чем!») и что ей даже вспоминать о нем противно («если ты любишь меня, никогда не напоминай мне о нем!»).
Она плакала так сильно, что Яромил наконец сменил гнев на милость; слезы — отличное чистящее средство против поругания.
Наконец он погладил ее: «Не плачь».
«Ты мой Ксавичек, — сказала она ему. — Ты вошел в окно и запер его в шкафу, и он станет скелетом, и ты унесешь меня далеко-далеко».
Они обнялись и стали целоваться. Девушка уверяла его, что не вынесет никаких рук на своем теле, а он уверял ее, что никогда не расстанется с ней. Они снова слились в любви и нежно любили друг друга, и тела их наполнялись душой до самого края.
«Ты мой Ксавичек», — говорила она ему потом, лаская его.
«Да, я унесу тебя далеко, где ты будешь в безопасности», — сказал он, зная, куда ее унесет; ведь у него есть для нее шатер под голубым парусом мира, шатер, над которым парят птицы, устремляясь в будущее, и плывут ароматы к марсельским бастующим; ведь у него есть для нее дом, хранимый ангелом его детства.
«Знаешь, я хочу представить тебя своей маме», — сказал он, и его глаза заволоклись слезами.
4
Семья, занимавшая комнаты на первом этаже виллы, похвалялась растущим животом матери; третий ребенок был уже на подходе, когда однажды глава семьи остановил Яромилову мать и заявил, что несправедливо двоим занимать такое же пространство, что и пятерым; он предложил ей уступить ему одну из трех комнат на втором этаже. Мамочка ответила отказом. Жилец сказал, что в таком случае национальному комитету придется самому проверить, по справедливости ли распределены комнаты виллы. Мамочка сказала, что ее сын в ближайшее время женится и, стало быть, на втором этаже окажутся трое, а вскоре, возможно, и четверо.
Когда чуть позже Яромил заявил, что хочет представить мамочке свою девушку, она сочла это весьма своевременным; по крайней мере жильцы узнают, что она не выдумывала, говоря о скорой женитьбе сына.
Но когда он затем признался, что мамочка не раз видела его девушку в магазине, куда ходит за покупками, она не смогла скрыть своего досадного удивления.
«Надеюсь, — сказал он воинственно, — для тебя не имеет значения, что она продавщица. Я же говорил тебе, что это совершенно обыкновенная работница».
Мамочка не сразу смогла смириться с мыслью, что эта бестолковая, нелюбезная и некрасивая девица — любовь ее сына, но в конце концов овладела собой. «Не сердись, что эта неожиданность удивила меня». — сказала она, настроившись вытерпеть все, что бы сын ни преподнес ей.
Итак, подошло время трехчасового тягостного визита; все волновались, но держали себя в руках.
«Ну как, она понравилась тебе?» — нетерпеливо спросил Яромил мамочку, когда они остались вдвоем.
«Что ж, вполне, а почему бы она мне не понравилась», — ответила мамочка, очень хорошо зная, что тон ее голоса утверждает совершенно противоположное сказанному.
«Значит, она тебе не понравилась?»
«Но я же говорю, что она мне вполне понравилась».
«Нет, я по твоему тону чувствую, что она тебе не понравилась. Ты говоришь совсем не то, что думаешь».
Во время визита рыжуля допускала много неловкостей (первая подала мамочке руку, первая села за стол, первая поднесла ко рту чашечку кофе), невоспитанность (перебивала мамочку) и бестактность (спросила мамочку, сколько ей лет); начав перечислять все ее недостатки, мамочка испугалась показаться сыну мелочной (чрезмерную щепетильность в правилах приличия Яромил осуждал как мещанство) и потому добавила: