Все эти вещицы — дьявольское искушение искать в мире подвох… Жить с ними рука об руку сейчас, когда можно послать все к чертям и сбежать из натирающей мозоли оболочки доброго папы Никиты, — нелепость. Впрочем, сбежать — дело нехитрое, но духу не хватало выйти вечером за папироской и остаться в траектории луча из точки «А» в точку неизвестно какую. Куда — неясно, но и само по себе освобождение можно назвать пунктом назначения. И разве не так все беглецы…
И Никита изобрел себе дублера, тем более что тот всегда под рукой. В телефонные линии Никита с Белкиным вплетались вечной путаницей, голоса-близнецы наделали немало конфузов, что служило поводом для легкой антипатии. Сходство не абсолютное, но столь явное, что Никита бесился и забавлялся одновременно. В результате они с Белкиным сошлись… из интереса.
Услышав о новой роли, Белкин ничуть не удивился. Он жил в круглой холодной мансарде за круглым столом и питался почти одной морковкой с гренками. С раздражающей тщательностью он размешал сахар, сунул мокрую ложку в сахарницу и медленно повторил суть дела:
— Так, я живу у тебя, мне звонит твоя жена, я ей отвечаю по написанному красной ручкой… и-зачем-все-это-не-понимаю… а то, что должна говорить она, накалякано синей ручкой… слушай, грамотей, а зачем мне знать ее вопросы заранее?
— Затем, что иначе ты неверно истолкуешь… короче, ничего не спрашивай, играй мой черновик пьесы.
Белкин, струсивший любовник, щелкал языком, но все улавливал. Тесно знакомый с амплуа Никитиной супружницы, он понимал подобные предосторожности. Тем более что ему выпадал козырь цивильного обитания в тепле с горячей водой и ванной, где стоит стаканчик с пятью безопасными бритвами. Что единственный сосед Никиты брил пятью бритвами сразу — оставалось загадкой… Белкин тем временем добродушно ворчал о новоявленных драматургах.
Но оба были в выигрыше, хотя моментами Никита удивлялся своему идиотизму — зачем лететь из полого гнезда… и пускать туда непонятную птицу. В одном он был спокоен: жена ничего не пронюхает, если Белкин не добавит отсебятины, а он не добавит, не на того напали. Ход безобидной пьесы ничто не нарушит, действующие лица надежны, как архангел смерти.
Каждый день драгоценной недели Никита закручивался в спираль винтовой лестницы, толкал разбухшую дверь, припертую снегом, и дурел. Ощущал себя точкой, сквозь которую можно провести бесконечное множество прямых. Пух от восторга. Шел за сигаретами, возвращался туда, где теперь обитал — в жилище Белкина. Полосатый шарф высовывался сзади из-под полы, навевая мысль об атавизме. Шарф был легкомысленным и длинным, Никита вообще любил нелепые вещи и все не в срок. Он ликовал, если снег повалил в незрелую осень, а листья засохли в июне. Другие морщились… Однако же любые огрехи мира, все-все — в лета господни, все мы — на одной карусели и вместе, веселясь, летим в тартарары. И самое чудное: Иисус Назаретянин с нами!..
В круглой мансарде по-прежнему шел снег. И никто более не шел. Службу он не посещал, осенью там делать нечего; забирался в кресло с вареным яйцом, луковицей, охотничьей колбаской и мучил глаза бесконечным скрипучим видеорядом «Рубина-420». Его радовали старинные телевизионные модели, они напоминали то, это, другое, и любовь, конечно, за номером «первая штрих» — Дениз Бильман, чемпионка из фигурного катания.
Комкал без жалости огромные куски времени, а после все-таки жалел, не знал, что делать, если можно не делать ничего.
Дремал под Джоан Баэз. Всегда считал, что любит ее более всех звуков в мире, но теперь почему-то засыпал. Дремотное это дело — свобода, как выяснялось.
Шарился в залежах пластинок, всегда приятно порыться в доме без хозяина. Хозяйская рука что-нибудь да утаит, или дурацкие приличия все испортят. Белкин не зря обзывал его «дядей Никитой» — за любовь ко всему дряхлому и обреченному валяться на помойке как антикварному ширпотребу.
На счастье — «авось…» — Никита потревожил спящего Димона. Хоть и поклялся себе без смертельной угрозы не притрагиваться к телефону. Тем более что Димон катастрофически менялся и уже не спал зимой на балконе, репетируя восхождение на Джомолунгму. Он теперь жил у тревожной женщины со сталинскими бровями лет на десять его старше. Она и нагадала Никите однажды звонкое падение и эпилепсию в конце жизни, что уже маячил на горизонте. После чего Никита лишний раз не совался к душке Димону, который теперь то и дело запекал индейку и устроился работать учителем труда. Но и без всякой хиромантии было ясно, что Димон оставался названым братом Никите, и никто лучше его тоску не развеивал.
— Ты весел? — с опаской спросил знакомый тенорок, пожелавший тут же порадовать друга гулянкой, раз уж так подфартило.
— Без понятия, вообще черт знает что…
— Подваливай… — осторожно предложил Димон, опасавшийся разгула и здоровых безобразий при нервной сожительнице. Никита безмолствовал, и Димон все понял, собрал в охапку пальто и резво выскользнул к обычному месту их встреч — в кафе «Минутка».
… где они сиживали обычно не минутку и не две. Никита почему-то сидел возле требовательно голосившей бабушки, шедшей по миру — и не без успеха, — и плакал. Димон подталкивал его к стойке и бормотал проклятья, потому как мало что понимал. А Никита ничего не объяснял. Димон перешел в атаку и терапевтическим тембром советовал больше гулять и повышать гемоглобин. В конце концов, экий идиотизм — зябнуть в круглой башне Белкина, когда можно устроить грандиозное безумство длиной в неделю! «А может, мы Белкина отзовем… как неудачного посла?..» — вкрадчиво предлагал Димон в надежде на прозрение друга и торжество здравого смысла. Но Никите не хотелось в старую камеру ни завтра, ни через неделю… похоже, вообще не хотелось. «Ты идиот… или я… какая разница, от перемены мест слагаемых сумма не меняется», — изрек Димон и повез скитальца на склизкую осеннюю природу.
Они ежились на заснеженном пляже, пиво мерзло на ветру, грустная серая вода приветствовала их, как последних шальных пришельцев. Они бесконечно шли и молчали. Любопытному Димону приходилось угадывать по слогам и бурчанию о том, в каких дебрях блуждал Никита. Внезапно его лицо светлело, и он удивлялся тому, что старые французские песни так сближают. Димон, ликуя, ловил просвет сознания и дарил заочно свою дорогущую гитару. Никита ненадолго радовался давнему предмету зависти, а после снова скучнел. В электричке он вдруг просиял и запоздало восхитился прогулкой, вспомнив, что любит осеннее хлюпание и шуршание, вспомнив, что так давно не был тунеядцем и не болтался с Димоном по закусочным, будто студент. Но что с того?! Пара-тройка дней — и маленьким радостям хана. Он сошел на платформу с рыком: «Еще…», Димон устало заглянул в его буратинистые глаза и повел к себе. К своему себе своими дорожками.
Город обернулся милыми прогулками. Озадачивал. Утомлял. Это оттого, что Никита норовил догнать десяток зайцев и почти бежал, раздирая дыхание. Фасады перед ними раздвигались, образуя переулочек-лазейку, они с радостью юрк в нее, думая сократить путь… Но попадали в сети мирной провинциальной начинки изящного города — в бесконечность дворового быта и вопросиков о времени, о себе, предложений «по полташке?». В сущности, город представлял собой пачку папирос и жетон на метро с вероятностью попасть на пир и выйти в дамки. А также с неменьшей вероятностью замерзнуть и околеть, чтобы твой прах воскурили по ошибке неведомо как попавшие сюда осколки секты дук-дук.