— М-да. Неудавшийся дубль второй. Семейное проклятие хотело повториться.
— И не говори! Но мы мужественно не поддались искушению, — съехидничала Элька.
— Тебе рекомендуется произвести на свет мальчика. А то ведь у Карины девка. Не искушай судьбу…
— Постараюсь, — хмыкнула Элька и погрузилась в мечтательное молчание.
8
Голос Ларочки показался дождливым, слезливым — для драмы о покинутой женщине с оттенком напрасного суицида. В голосе много чего, чем богаче прошлое — тем глубже голос. Такие голоса хочется утрамбовать в раковину, и пусть он, как далекий прибой, звучит всегда. Лара убеждала, что голос аж индикатор кармы и схожесть голосов — непременно схожесть судеб. Глеб не рискнул бы ей верить, но сейчас ее тембр сквозь скрипучие телефонные мембраны не обещал ничего ободряющего. Она обиделась, и, как это всегда бывает, чем сильнее хотела обиду скрыть, тем ярче та просвечивала сквозь каждый шорох дурного аппарата.
Они встретились, она была в нелепом зеленом пальтишке оттенка попугайского пера. Мода — дикая штучка, она умеет издеваться над человечеством так, что последнее при этом еще и тает от удовольствия и гордости. Ларочке совсем не понравились такие наблюдения, ее вообще не устраивало происходящее, ничегошеньки из настоящего и из ближайшего прошедшего. «Чего тебе нужно, чего бы тебе хотелось, скажи наконец, не томи душу…» И тусклое безмолвие в ответ, от которого Глебу хотелось поспешно скрыться, — чтобы Лара побрела одна с печальным продолговатым лицом по воскресным праздным улочкам, виня во всем жестокую недогадливость мужчин.
Она вдруг повернулась зло:
— Филипп — мой отец. Нет у него больше детей, и меня тоже нет, он в счастливом неведении… Это единственное, о чем моя мама сумела умолчать.
Глеб догадывался, что ему пора бы ничему не удивляться, но что такое кроткий глас разума против волны инстинкта, когда задели твою шкуру. Вот и Ларочка туда же, и по ней проехались постельные тайны мадридского двора, а до Глеба, до глухого, весть дошла.
— А его семья как же? — промямлил он незадачливо.
— У него там только чужие. Это длинная история. Какой-то врач-недоумок еще в незапамятные времена убедил его, что он неспособен к размножению. Вот он и прикипел к Карине, когда она еще грудная была. Правда, все с материных слов, а доверять ей — как сплетням на завалинке. Ох и разозлил ты меня!
— Да чем же?! Я-то при чем?
— Не делай телячьи глаза. Ты прост, как короткое замыкание. Думаешь, придешь ко всякому, пощекочешь ему нервишки воспоминаниями, тот все и выложит. Как же! Может, и есть на свете правдолюбцы, только не моя маменька. Да и твои тоже… не слишком склонны рыться в архивах. Или я не права? Только вот ты у нас один… На кой тебе сдались эти раскопки?!
— Может быть, ты просто ревнуешь? — с надеждой спросил Глеб.
— Да иди ты.
— Чего ты капризничаешь… Смотри, снежинки какие кучерявые.
— Может, еще сводку Гидрометцентра зачитаешь?!
Он чуть было не опустился до заверений в любви, но уж чересчур пошло так заглаживать вину, которой к тому же и не было. Если хотя бы за дело страдал… Разве он виноват в том, что нечаянно нажал правильную кнопку и теперь горы сами топают к ничего не подозревавшему Магомету.
— Ну что у тебя шея задеревенела, как у дрянных актрис в мексиканских сериалах? Что с того, что Филипп твой папаша, несмываемый позор, наследственные недуги, что?
Ларочка оцепенела в оскорбленном молчании, но потом смилостивилась и, как всегда, резко сменила тональность:
— …я так его всегда жалела. Самый грустный «дядя» из всех… и так хорошо умел надувать шарики. Из кармана у него выпадали папиросы, а он их подбирал, по-женски подгибая коленки вбок. А когда уходил от нас, я всегда за ним следила в окно, он уходил так одиноко…
— Как это — «коленки вбок по-женски»?
— Как будто он в юбке.
— Надо же, какие тонкие наблюдения!
— Ты жалел кого-нибудь в детстве так, чтобы внезапно накатила волна — и до слез, ни с того ни с сего?
— Не помню. Русалочку с Дюймовочкой каких-нибудь, что-то в ту степь…
— Тогда, может, я и впрямь чрезмерно сентиментальна.
— Да уж, может быть.
Какая ж, однако, мешанина! Одинокий Филипп, бедные-бедные все, зацепившиеся за него нитями своих жизней, — бесприютность заразительна. «Любил детей, особенно девочек» — строка из будущего некролога… Хотя бы чуток поехидничать, а то внутри слякоть, как и снаружи, Глеб редко добивался такой сообразности с погодой.
Глеб слегка расшевелил досаду, он не любил нежданных секретов, дурная примета. Если кто-то открывает свою потайную дверцу, когда в нее никто не стучал, — дело плохо. Быть может, это ненужный подарок на память, знак созревшего расставания? С чего она решила?.. Семейные откровения Глебу уже опротивели, но придется, как видно, расхлебывать кашу до конца, разглядывать в лупу чужие недомолвки, а скорее всего, спасаться от белого шума. Они все будто его и ждали, его вторжений в частную жизнь, то бишь детских расспросов в лоб, люди всегда того и жаждут, не признаваясь в том. И Глеб идеально подошел для роли вскрывателя нарывов: он, один-единственный, пришел на новенького, остальные хоть кусочек, но урвали от этой истории, а когда почуешь гнилой душок, любопытствовать и хочется, и колется, как-то не с руки.
Придя домой, он обнаружил, что и здесь все серо. Мать опасливо и больше из бездумной вежливости спросила: «Как Ларочка?» — а Глеб и не собирался отвечать, ибо понятия не имел как. Надо было возвращаться на дачу и жить там с ней, и тогда отвечать будет просто, но он почему-то не ехал. В той мозговой ячейке, где хранился ответ про Ларочку, царила непроглядная темень, в какой черт ногу сломит, и Глеб не слишком стремился пролить свет — могло быть больно, а могло никак. В общем, матери объяснять незачем, хотя ей как раз знакомы эти выкрутасы. Отец в споре с ней однажды отрезал: «Я не доверяю этого даже себе, советую и тебе перестать заниматься самокопанием. Самокопание — главный интеллигентский грех, от него вешаются и прыгают из окон». Мать на это выкрикнула зло, что он-де никто, потому что ни до чего не докапывается, а значит, ни за что не отвечает и ни перед кем.
— Не бойся, отвечаю кое перед кем покруче, чем ты! — заорал отец.
Все слышавший Глеб, нервный застенчивый подросток, решил, что речь о вероисповедании, и сделал вывод, что у отца в отличие от остальных «легкий Бог». Ведь папа его не боялся и не рыдал в ванной, как мать.
Похоже, бабка тоже так считала. «В вашем роду мужчины все удачливые…» Где же эта удача, спрашивалось Глебу, но не вслух, ибо страшно было спугнуть прихотливую пташку — а вдруг и впрямь она рядом.
Дома его ждали дурные вести, накарканные недавно Филом. Бабка была совсем плоха, путь лежит в деревню, грязный поезд, начало агонии. С пола тянуло мертвым холодом. Мать вяло суетилась, шуршала кулечками, присаживалась на скрипучий стул и бессмысленно раскачивалась взад-вперед. Ее всегда нервировали сборы. Глебу было ужасно неловко за свое бесчувствие и одновременно зло и муторно. Почему именно сейчас?! (Будто для этого мог найтись лучший момент!) Ложбинки у глаз матери увлажнялись, и серые тонкокожие руки в пигментных метках машинально поправляли невидимки в крашеных волосах. Самое нелепое свойство жизни: радость и боль сопровождают одни и те же предметы — шкафы, холодильники, коврики и прочий хлам.