Так Глеб чувствовал и оттого медлил, ибо ни к селу ни к городу сейчас Аня, а значит, давние проказы мадам, ворошить старые сплетни — дурной тон и медвежья услуга. Глеб даже читал в бульварно-научном журнальчике о том, что завязавший алкоголик легко может сойти с рельсов, если с максимальной точностью воскресить в его памяти прежних собутыльников. Но пока Глеб осторожничал, в очередной раз на кухню вошла мадам, извлекла из холодильника банку зеленого горошка и принялась, чуть прикрыв веки, хлебать соленый маринад.
— Вот знаю, что дрянь, а все равно обожаю. Прямо как с людьми, — весело оправдалась она, а Глеба вдруг бес попутал, и он ни с того ни с сего, легко и даже светски спросил:
— Тетя Настя, а вы помните Аню… мамину сестру?
Мадам удивленно раскинула брови и быстро, уже без улыбок ответила:
— Да, разумеется.
— Как вы думаете, она случайно погибла?..
— Но ты же знаешь. Она разбилась. Автокатастрофа.
Глеб осекся, ибо в который раз уже попадал в глупейшее положение: заварив кашу, он понятия не имел, что говорить дальше, а повернуть разговор вспять или замять тему уже не мог, ибо слишком резкий вираж сделала беседа. Но Петуховой-старшей было все равно, в какой пьесе играть, лишь бы главная роль осталась за ней. Глубоким недовольным вздохом она тяжело опустила грудь, и дряблые морщины, видневшиеся в низком вырезе, сразу углубились.
— В общем-то, конечно, случайно… — задумчиво повторила она, как эхо, и Глеб открыл было рот, стремясь задать сразу все вопросы, спутавшиеся в сознании, но мадам Петухова уже споласкивала третий фужер, запылившийся и помутневший от сухих капель, и наливала себе вина, да так щедро, будто собиралась осушить кубок за здравие короля. Она отпила глоток, вытерла губы лиловой фланелью халата и пообещала Филиппу ад, всерьез и надолго, ибо если кто и был виноват в Аниных страданиях, по мнению Насти Петуховой, так это ее славный жених, который посмел разделить вину поровну промеж всеми.
— Он слабый человек, он в этом не исключение среди прочих, но столько лет мусолить одно и то же… — Мадам запустила обе пятерни в волосы, но непослушные осветленные завитки уже не сложились в ладную прическу, а распушились по-дикообразьи в разные стороны, моментально отозвавшись на смену настроения.
(Зачем женщины хотят быть химическими блондинками, зачем мир стоит на трех китах, первый из которых любопытство, третий — delirium, а второго каждый выбирает себе сам…)
Мадам как будто все помнила и все знала, и не гнушалась блеснуть своей осведомленностью, хотя не сразу, сначала потянула время, ударившись в воспоминания о том, как он не вернул ей пару бесценных альбомов, что-то вроде Антуана Ватто или Веласкеса, — но это было так давно, а славная компания успела состариться, и грызться по мелочам неприлично. И разумеется, Глеб должен знать: никто из его семьи не виноват в смерти Ани, только вот бабуля очень переживала, и рассудок ее временно помутился.
— Ты ведь знаешь, бывает так, что живым не могут простить то, что они живы, а кто-то любимый умер. Разумеется, не на словах, но этим пронизана каждая молекула вокруг. Это даже грех — так обожать, но матерям прощается, для них это обычно… Если б ты знал, как твоя мама тогда натерпелась. Мы тогда очень тесно с ней общались. Она чуть с ума не сошла… на девятом месяце, а тут такое… Элечку тогда ждала. Да, жутко, когда вот так погибают, в двадцать пять лет… но нельзя же так мучать при этом живых. Ленка ходила вся мокрая от слез, хоть выжимай, как тряпку. Веришь, — я прихожу, а она сидит, голову опустив, и рыдает, и на пузе у нее уже чуть ли не лужа. Нет, это уже патология. А ведь всякое могло случиться с ней и с ребенком! А бабуля ваша знай причитала: «Анюточка, цветочек мой, моя самая любимая девочка…» Господи, тогда в ужасе, в суматохе это казалось естественным. Но потом с бабушкой приключились совсем мрачные вещи. С Леной она держалась холодно, я бы сказала, иезуитски надменно. Она как будто омертвела, обледенела, все вокруг казались ей недоброжелателями. Рвала в клочья какие-то письма, со сна подолгу сидела на кровати и глядела в окно тусклыми глазами. Однажды вдруг оделась, пошла в соседний дом к старой знакомой — а дом этот давно снесли, там еще печки-голландки стояли. Пришла, говорит: «Затопи!» Ей, разумеется, отвечают: «Машенька, золотко, сейчас лето…» Бабка не внемлет. Что делать — затопили, все-таки прихоть больного человека. И возвращается она — взгляд сумасшедший, веки темные, зрачки огромные, как будто воронки, уходящие вглубь, — а в подоле зола. Она эту золу себе в постель высыпала. Потом мне объяснили, что зола — знак покаяния и смерти, что-то в этом роде. В общем, умереть хотела Мария Ксенофонтовна, точнее, не жить. Никакие дуновения жизни ее не трогали. В роддом к Ленке не поехала, на ляльку поначалу почти не смотрела. Да и на Каринку, впрочем, тоже… Ну потом бабушка ваша оправилась, все пошло своим чередом… Но я б на месте Леночки тогда свихнулась бы… Хотя надо ли тебе об этом знать…
— Отчего же не надо? — поежился Глеб. — Надо.
Хотя он уже понятия не имел, что ему нужно знать, а чего не нужно, он только чувствовал неясную опасность, исходящую от мадам Петуховой, как от слов, сказанных с неласковым лицом: «Мне нужно кое о чем с тобой…» Сейчас он мог услышать любую версию семейной истории, которая вполне подтвердит его худшие опасения, и тогда черное зерно прорастет в нем и не хватит духу не поверить маленькой истеричной женщине, чьи щеки в кровяных узелках уже успели порозоветь от выпитого.
Он и раньше подозревал, что мать была не на первых ролях у бабки. Доведи эти догадки до бабушкиного слуха — она в гневе заработала бы апоплексический удар, и нет таких слов, чтобы объяснить тонко и безыскусно ее оплошность, слепоту, жестокость, наконец; в воспитании сам черт ногу сломит, и если одно дитя, пусть даже распутное, и лицом выдалось, и талантами, а другое — просто чистенькое и старательное — какой бог тут ниспошлет справедливость. Одно оправдание и объяснение на все случаи жизни: время было тяжелое, не до изысков, дети здоровы и не в лохмотьях — и то ладно.
— Да, Аня была любимой дочкой, — не унималась мадам, закурив белую сигарету толщиной со спичку, возмущавшую Глеба своими пропорциями, а Ларочка уже с интересом внимала этой пристойной сплетне. — С одной стороны, баловням родительским часто туго приходится в жизни. Но Аня как-то раз и навсегда впитала в детстве спесивый гонорок, плюс к этому общительность, доходящая до всеядности, и внешность, конечно, неплохая, чего уж там… Она умела закрутить вокруг себя карусель. В обаянии ей было не отказать, оттого и прощалась истеричность, капризы по мелочам. Она умела перевоплощаться, могла изобразить замухрышку, матюгнуться в очереди, зарыдать оттого, что не лежала прическа, могла быть холодной стервой, а иногда — симпатяшкой и умницей. Не поймешь, какой она была на самом деле. Да и надо ли понимать… Я боюсь показаться предвзятой, но я целиком и полностью за твою маму.
— Ну ты прямо как на партийном собрании — «за», «против», — весело проворчала Лара, а мадам вопреки своей манере взахлеб парировать даже не посмотрела на дочь.
— Да, Глеб, тут, как ни крути, ситуация скользкая.