— Дедушка, — сказала Зу, втаскивая охапку дров, — очень ты неумно сделал, что заставил меня шататься впотьмах по двору: там всякие звери рыщут голодные, только и ждут, чтобы от меня, вкусной, откусить. Правду говорю, там дикой кошкой пахнет. И кто его знает, а ну как Кег сбежал из кандальной команды? Джоул, миленький, запри дверь.
Когда камин разгорелся, Джизус попросил придвинуть его кресло к теплу.
— Было время, я на скрипке играл, — сказал он, грустно глядя на всползавший по хворостинам огонь, — украл у меня ревматизм из пальцев музыку. — Он покачал головой, почмокал ртом и плюнул в камин. Зу хотела поправить на нем одеяло. — Будет тебе суетиться, — заворчал он. — Слышишь, давай-ка сюда мою саблю.
Зу принесла из другой комнаты красивую саблю с серебряной рукоятью; на лезвии ее была надпись: «Не вынь меня без Причины — Не вложи без Чести».
— Дедушка мистера Рандольфа мне саблю подарил — шестьдесят лет назад с лишним.
За эти дни старик истребовал, одно за другим, все свои сокровища: пыльную треснувшую скрипку, котелок с пером, часы с Микки-Маусом, оранжевые башмаки на пуговицах, трех обезьянок, замкнувших слух, глаза и уста для дурного, — все это и другие ценности так и лежали на полу, потому что старик не велел их прятать.
Зу угостила Джоула горстью орехов пеканов и дала плоскогубцы для колки.
— Я не хочу есть, — сказал он и положил голову ей на колени. Колени были не такие уютные, как у Эллен. Отчетливо проступали тугие мускулы и твердые кости. Но она перебирала пальцами его волосы, и это было приятно. — Зу, — сказал он тихо, чтобы не услышал дед. — Зу, он умрет, да?
— Видно, так, — ответила она, и в голосе ее было мало чувства.
— И тогда ты уедешь?
— Наверно.
Тут Джоул выпрямился и посмотрел на нее сердито.
— Ну почему, Зу? Скажи, почему?
— Тише, детка, не надо так громко. — Бесконечно длилось мгновение, пока она отодвигала косынку на шее, нащупывала и вытаскивала отшельников амулет. — Не вечную силу имеет, — сказала она, постукав по нему пальцем. — Как-нибудь он вернется сюда и станет меня резать. Это я верно знаю. Во сне вижу — пол не скрипнет, а сердце так и заходится. Завоет собака — думаю, он идет, он пожаловал: собаки духа его не терпят, Кега, — как почуют, сразу выть.
— Я защищу тебя, Зу, — захныкал он. — Ей-богу, никому не дам в обиду.
Зу засмеялась, и ее смех полетел по комнате, как страшная черная птица.
— Да Кегу только глазами на тебя взглянуть — ты свалишься! — Она задрожала в натопленной комнате. — Когда-нибудь он заберется в это окно, и никто ничего не услышит; а не то подкараулит меня на дворе с длинной блескучей бритвой… Господи, тысячу раз это видела. Спасаться мне надо, бежать туда, где снег, и он меня не найдет.
Джоул схватил ее за руку.
— Если не возьмешь с собой, Зу… Нам с тобой знаешь как весело будет.
— Глупости говоришь, детка.
Желтый кот выскочил из-под кровати, пронесся перед камином, выгнул спину и зашипел.
— Чего увидел? — закричал Джизус, показывая на него саблей; золотым пауком пробежал по узкому лезвию огненный блеск. — Отвечай мне, кот, — чего увидел? — Кот сел на задние лапы и холодно уставился на хозяина. Джизус хихикнул. — Шутки шутишь со стариком? — сказал он, грозя пальцем. — Пугать вздумал? — Молочные, как бы невидящие глаза его закрылись; он откинул голову, и хвост чулка повис сзади, как косичка у китайца. — Дней у меня на шутки не осталось, кот, — со вздохом сказал он и приложил саблю к груди. — Мне ее мистер Скалли подарил на свадьбу. Мы с моей без церкви сошлись, и мистер Скалли говорит: «Ну вот, Джизус, теперь ты женатый». А приехал разъездной священник и сказал нам с женой-то: так не годится. Господь не попустит. И верно, убила кошка нашу Тоби, а жена погоревала, погоревала да и повесилась на дереве; женщина большая, сдобная, сук аж пополам согнулся; я еще вот такусенький был, когда папа розги с того дерева резал…
Старик вспоминал, и ум его был будто островом во времени, в море прошлого.
Джоул расколол орех и кинул скорлупу в огонь.
— Зу, — сказал он, — ты когда-нибудь слышала про Алкивиада?
— Кого-кого?
— Алкивиада. Не знаю. Рандольф сказал, что я на него похож.
Зу задумалась.
— А ты не ослышался, миленький? Он небось другое имя сказал — Аликастер. Аликастер Джонс — это мальчик, что в хоре пел в Парадайс-Чепеле. Красивый, прямо белый ангел, — и священник, и мужчины все, и дамы души в нем не чаяли. Люди так говорят.
— Спорим, я лучше его спою. Я на эстраде мог бы петь и страшные деньги зарабатывать — шубу меховую купил бы тебе и платья, как в воскресных газетах.
— Я хочу красные платья, — подхватила Зу. — Мне красное ужас как идет. А машина у нас будет?
Джоул ошалел. Все уже представлялось реальностью. Вот он стоит в лучах прожекторов, на нем смокинг, и гардения в петлице. Он только одну песню знал от начала до конца.
— Слушай, Зу. — И он запел: «Ночь чиста, ночь ясна, ночь покоя и сна в мире Девы Ма…» — но тут его голос, высокий и девически нежный до сих пор, отвратительно и необъяснимо сломался.
— Ага. — Зу понимающе кивнула. — Головастик скоро рыбкой сделается.
Полено в камине театрально крякнуло, плюнуло искрами; затем, совершенно неожиданно, в топку упало гнездо печной ласточки с только что вылупившимися птенцами и сразу лопнуло в огне; птички сгорели не шевельнувшись, без единого звука. Ошарашенный Джоул молчал; на лице Зу выразилось смутное удивление. Только Джизус высказался.
— Огнем, — произнес он, и, если бы не так тихо было в комнате, его бы не услышать, — вперед воды приходят, в конце огонь приходит. Не сказано нигде в Писании, почему мы промеж них. Или сказано? Не помню… ничего не помню. Вы! — голос его стал пронзительным, — вы! Как жарко сделалось, все горит!
10
Через неделю серым, на удивление холодным днем Джизус Фивер умер. Умер, закатившись тонким смехом, точно кто щекотал его под мышками. Как сказала Зу, «может, с ним Бог пошутил». Она надела на деда костюмчик с подтяжками, оранжевые башмаки и котелок; она всунула ему в руку букетик собачьего зуба и положила его в можжевеловый сундук: там он лежал два дня, покуда Эйми с помощью Рандольфа определяла место для могилы; под лунным деревом — сказали они наконец. Лунное дерево, прозванное так за его круглые кремовые цветы, росло в глухом месте, довольно далеко от Лендинга, и Зу в одиночку, если не считать Джоула, принялась за рытье; сделанное ими слабое углубление напомнило ему купальные бассейны, что рылись на задних дворах в какие-то совсем уже далекие теперь лета. Переноска можжевелового сундука оказалась трудным делом; в конце концов они запрягли в него Джона Брауна, и старый мул доволок сундук до могилы. «Повеселился бы дедушка, кабы узнал, кто тащит его домой, — сказала Зу. — Дедушка, ох как тебя любил Джон Браун. Сколько раз говорил: такого верного мула поискать — ты запомни это». В последнюю минуту Рандольф сообщил, что не сможет присутствовать на похоронах, и Эйми, принесшая это известие, прочла заупокойную молитву, то есть пробормотала фразу или около того и перекрестила покойника: по этому случаю она надела черную перчатку. А оплакать Джизуса было некому: трое под лунным деревом напоминали смущенную группу на вокзале, собравшуюся, чтобы проводить знакомого; и как те ждут не дождутся паровозного свистка, чтобы разойтись, так и эти хотели поскорей услышать стук первого земляного кома о крышку сундука. Джоулу было странно, что в природе никак не отразилась торжественность события: ватные цветы облаков в скандально-голубом, как глаза котенка, небе оскорбляли своей воздушной невнимательностью; столетний обитатель столь тесного мира заслуживал больших знаков уважения. Когда сундук опускали в могилу, он перевернулся, но Зу сказала: «Пусть его, деточка, нет у нас такой силы, как у великанов каких языческих». И покачала головой: «Бедный дедушка, на небо ничком отправился». Она растянула аккордеон, широко расставила ноги, закинула голову и закричала: «Господи, возьми его, прижми к Твоей груди, Господи, повсюду его с собой веди, пусть он видит славу, пусть он видит свет…»