Джоул застенчиво вышел на свет.
— Привет, Айдабела, — сказал он, и Айдабела засмеялась, и смех этот был шершавей колючей проволоки.
— Слушай, ты, — сказала она, — последний мальчишка, который попробовал фокусничать с Айдабелой, до сих пор очухивается. — Она опять надела темные очки и поддернула шорты. — Мы с Генри идем сомов наловить на обед, и если хочешь быть нам полезным, давай с нами.
— Как это — быть полезным?
— А червей на крючки надевать… — наклонив ведерко, показала его кишащее белым нутро.
Джоул с отвращением отвел глаза, но подумал: да, хочу пойти с Айдабелой, что угодно, только не быть одному, червей надевать, ноги ей целовать, все равно.
— Переоделся бы, — сказала Айдабела. — Нарядился, как в церковь.
В самом деле, он надел свой лучший костюм из белой фланели, купленный для уроков танца; а оделся так потому, что Рандольф обещал нарисовать с него портрет. За обедом, однако, Эйми сказала, что Рандольф нездоров.
— Бедное дитя, да еще в такую жару; мне кажется, что если бы он немного сбавил в весе, ему было бы легче. С Анджелой Ли было то же самое — в жару лежала пластом.
Что до Анджелы Ли, то Зу рассказала о ней такую странную историю: «Удивительное дело приключилось со старой хозяйкой, детка, перед самой ее смертью: борода у ней выросла. Так и поперла — прямо самые настоящие волосы; цветом желтые, а жесткие, как проволока. Я ее брила: сама парализованная с головы до пяток, а кожа — что на покойнике. А растет быстро, борода-то, прямо не поспеешь, и как умерла она, мисс Эйми парикмахера из города позвала. Этот только глянул на нее — и бегом по лестнице, и к двери. Ну, скажу тебе, посмеялась я, — удержишься разве?»
— А-а, это у меня старый костюм, — сказал он, потому что боялся идти переодеваться: Эйми, чего доброго, не пустит, а то еще и заставит читать отцу. А отец был парализован, как Анджела Ли, беспомощен; он мог выговорить несколько слов (сын, дай, мяч, пить), чуть-чуть шевелить головой (да, нет) и одной рукой уронить теннисный мячик (сигнал просьбы). Все удовольствие, всю боль он выражал глазами, и глаза его, как окна летом, редко бывали закрыты — всегда глядели, даже во сне.
Айдабела дала ему нести ведерко с червями. Через поле тростника, узкой тропинкой в гору мимо негритянского двора, где голый ребенок гладил маленькую черную козу, по аллее черемухи пришли в лес.
— Наклюкаешься от нее, как чижик, — сказала она про черемуху. — Дикие кошки, жадины, так напиваются, что всю ночь вопят… Послушал бы ты их — орут, как ненормальные, от луны и черемухи.
Невидимые птицы, листьями шурша, шныряли, пели; под невозмутимой сенью беспокойные ноги топтали плюшевый мох; меловой свет цедился, разбавляя природную тьму. Бамбуковая удочка Айдабелы цепляла нижние ветви: пес возбужденно и подозрительно ломился сквозь заросли ежевики. Генри — дозорный, Айдабела — проводник, Джоул — пленник: трое исследователей в сумрачном походе по отлого сбегающей вниз стране. Черные с оранжевым кантом бабочки кружились над стоячими лужами размером с колесо, крыльями чертя по зеркалам из ряски; целлофановые выползки гремучих змей валялись на тропинке; в рваных серебряных сорочках паутины лежал валежник. Прошли мимо маленькой человеческой могилы — на колотом дереве креста надпись: «Тоби, убитая кошкой». Могила осела, выбросила корень платана — видно было, что старая могила.
— Что это значит, — спросил Джоул, — убитая кошкой?
Это было до моего рождения, — ответила Айдабела так, как будто дальнейших объяснений не требовалось. Она сошла с тропинки на толстый ковер прошлогодней листвы; в отдалении прошмыгнул скунс, и Генри кинулся туда. — Эта Тоби, ты понимаешь, была негритянская малютка, а мама ее работала у старой миссис Скалли, ну как Зу сейчас. Она была женой Джизуса Фивера, а Тоби — их дочка. У миссис Скалли была большая красивая персидская кошка; один раз, когда Тоби спала, кошка к ней подкралась, присосалась ртом к ее рту и выпила из нее весь дух.
Джоул сказал, что не верит; но если это правда, то более страшной истории он никогда не слышал.
— Я не знал, что у Джизуса Фивера была жена.
— Ты много чего не знаешь. Всякие странные были дела… по большей части они случились до моего рождения — из-за этого еще легче веришь, что все взаправду было.
До рождения да; что же это было за время? Такое же, как теперь, время — и когда они умрут, все равно будет, как теперь: эти же деревья, это же небо, эта же земля, желуди те же, солнце, ветер — все то же самое; лишь они изменятся, и сердца их обратятся в прах. Сейчас, в тринадцать лет, Джоул был ближе к знанию смерти, чем когда-либо в будущие годы: цветок распускался в нем, и, когда все сжатые лепестки скроются, когда полдень юности разгорится ярче всего, он обернется, как оборачивались другие, ища другую отворенную дверь. В этом лесу, где шли они, сто лет и больше звучало неугомонное пение жаворонков, и лавы лягушек скакали под луной; звезды падали здесь и индейские стрелы; приплясывали негры с гитарами и пели о бандитских золотых кладах, пели горькие песни и духовные песни, баллады о давно минувшем: до рождения.
— Я — нет, я меньше верю, что все это было взаправду, — сказал Джоул и остановился, ошеломленный вот какой истиной: Эйми, Рандольф, отец — они все вне времени, все обходят настоящее стороной, как духи: не потому ли и кажутся ему похожими на сон?
Айдабела оглянулась, дернула его за руку.
— Проснись.
Он посмотрел на нее большими встревоженными глазами.
— Не могу. Я не могу.
— Чего не можешь? — недовольно спросила она.
— Да так.
Ранние путники, они спускались рядом.
— Возьми мои очки, — предложила Айдабела. В них все такое красивое.
Стекла травяного цвета окрасили ручей, где нервные стайки пескарей прошивали воду, как иглы; иногда в бочаге случайный луч солнца высвечивал рыбину покрупнее — толстого неуклюжего окуня, темно и лениво ходившего под водой. Леска Айдабелы дрожала над стремниной, но за час у нее ни разу даже не клюнуло; теперь, крепко воткнув удочку между двух пней, она легла, головой на подушку мха.
— Ладно, отдавай обратно, — велела она.
— Где ты их взяла? — Он хотел такие же.
— Цирк приезжал. Каждый август приезжает — не особенно большой, но у них есть чертово колесо и горки. А еще двухголовый младенец в бутылке. А очки — я выиграла; сперва я их все время носила, даже ночью, но папа сказал, глаза сломаю. Курить хочешь?
Сигарета была только одна, мятая, «Уинг»; Айдабела разломила ее пополам, закурила.
— Смотри. Могу кольцо в кольцо продеть. — Кольца поднимались в воздухе, голубые и правильные; было тихо, но всюду вокруг чувствовалось скрытое, затаенное, едва уловимое шевеление; стрекозы скользили по воде; что-то шелохнулось невидимое, и осыпались лепестки подснежника, сухие и бурые, давно потерявшие запах. Джоул сказал: