В начале этого периода Хэзлитт еще мог презрительно отмахиваться от английских новелл Вашингтона Ирвинга
[57]
, потому что Ирвинг упорно продолжал искать сэров Роджеров де Коверли и Уиллов Уимблов в стране, которая далеко ушла со времени «Зрителя».
[58]
Мифоборческая позиция Хэзлитта сродни позициям тех, кто сегодня возражает против рекламы путешествий по Британии в Соединенных Штатах. («Любовное странствие в Лондон», — читаем мы в рекламном объявлении, напечатанном в «Холидей» в 1962 году. «Летите из Сабены в Манчестер. Езжайте мимо коттеджей с соломенными крышами и начинайте путь к Лондону. Постепенно. Изумительно».) Но вскоре миф обретает важность; и в этом новом нарциссизме повышается как классовое, так и национальное сознание. В «Панче»
[59]
1880-х годов представители кокни изъясняются на вымершем наречии Сэма Уэллера. Классовое сознание у Форстера коренным образом отличается от того понимания сословных границ, которое у Джейн Остин является почти элементарным разделением. В стране, настолько раздробленной на классы, как Англия, этот стереотип, пожалуй, необходим разве что как подспорье для общения. Однако если его чрезмерно лелеять, то он сужает поле зрения и любопытства; а порой даже отрицает истину.
Такой зависимостью от определенного и обнадеживающего, пожалуй, можно объяснить поразительные пробелы в английской литературе за последние сто лет. Диккенсу не наследовал ни один монументальный писатель. В английских условиях сама широта его видения, роднившая его произведения с мифами, как бы возбраняла любые попытки продолжить его дело. Лондон так и остается диккенсовским городом: похоже, мало кто из писателей с тех пор вообще глядел на этот город! Появлялись романы о Челси, о Блумсбери и об Эрлз-Корте; но о современном механизированном городе, о его недугах и болячках, английские писатели упорно молчат. С другой стороны, именно эта тема постоянно встречается у американских писателей. По словам романиста Питера де Вриса, это тема жителей больших городов, которые живут и умирают, не имея корней, вися, «как сказочная омела, между дубами-близнецами — между домом и работой». Это важная тема, и не для одной только Америки; но в Англии, где нарциссизм распространяется на страну, на класс и на личность, она сжалась до образа банковского служащего — всегда точного, всегда пунктуального, — который вдруг начинает творить всякие нелепости и нарушать порядок и приличия.
Когда подобная тема остается без внимания, то неудивительно и то, что не существует ни одного великого английского романа, который описывал бы рост национального или имперского сознания. (Бесполезно искать подобных работ и у историков. Они в еще большей степени, чем романисты, оперируют ценностями своего общества; они находятся на службе у этих ценностей. Невозможно отрицать, что обладание империей оказало огромное влияние на британские взгляды в XIX веке; однако Дж. М. Тревельян в своей «Социальной истории Англии» — насколько я понимаю, этот труд считается классическим, — посвящает «Заморским влияниям» ровно полторы страницы, причем в таком ключе: «…почтовая доставка писем позволяла поддерживать связь между домом на родине и сыном, который „отправился в колонии“, и он часто наведывался домой с деньгами в кармане и с рассказами о новых землях…») Ранний роман Сомерсета Моэма, «Миссис Крэддок», стал своего рода попыткой приблизиться к этой теме; это история о фермере, который, из высших побуждений национальной гордости, стремится утвердиться в высшем сословии, куда ему удалось попасть благодаря женитьбе. В остальном мы сталкиваемся с различными стадиями трансформации, которые удобнее обозначить, проследив по отдельным книгам.
Осборн в «Ярмарке тщеславия» видит себя солидным британским купцом. Но понятие «британский» здесь противопоставлено лишь, например, «французскому». Это не более, чем патриотизм людей вроде де Квинси. Солидный британский купец Теккерея очень бы хотел, чтобы его сын женился на мисс Суорц, богатой наследнице-негритянке из Вест-Индии. Мистер Бамбл и мистер Сквирз
[60]
— англичане; но не это их главное отличительное свойство. И насколько же другие персонажи начинают появляться у Диккенса через двадцать лет! Вот, например, мистер Подснеп из «Нашего общего друга»: он знает иностранцев и гордится тем, что сам он — британец. Джон Галифакс — только джентльмен; Райдер Хаггард посвящает одну из своих книг сыну, выражая надежду, что тот вырастет англичанином и джентльменом; с такими же надеждами отец отправлял Тома Брауна в Рагби
[61]
. Когда же мы доберемся до «Конца Говарда», то даже Леонард Бает будет говорить: «Я — англичанин», подразумевая под этим нечто большее, чем когда-либо мог бы иметь в виду де Квинси; теперь это слово поистине отягощено смыслом.
Писателей нельзя винить за то, что они принадлежат своему обществу; и в романах интерес мало-помалу смещается с человеческого поведения на английскость этого поведения — на английскость, которая предлагается для одобрения или разбора: это смещение интереса отражено и в различии между заезжими домами у раннего Диккенса и рестораном «Симпсонз» на Стрэнде всего семьдесят пять лет спустя, о котором у Форстера в «Конце Говарда» (1910) читаем:
Она внимательно изучила ресторан и восхитилась его тщательно продуманными намеками на наше славное и прочное прошлое. Хотя ресторан был не более староанглийским, чем сочинения Киплинга, он выбрал эти напоминания об истории так умело, что у нее пропало всякое желание что-либо критиковать, а гости, которых заведение вскармливало ради имперских целей, внешне походили на священника Адамса и Тома Джонса. Долетавшие до слуха обрывки фраз звучали странно. «Ты прав! Сегодня же вечером пошлю телеграмму в Уганду…»
Форстер описал все очень точно. Он указал на противоречия внутри мифологии народа, которого захлестнули индустриальная и имперская мощь. Между обладанием Угандой и осознанным обладанием Томом Джонсом
[62]
так же мало общего, как мало общего между рассказами Киплинга и романами его современника Харди. Итак, пребывая на пике своего могущества, британцы производили впечатление людей вечно играющих — играющих англичан, играющих англичан из определенного сословия. За действительностью скрывается игра; за игрой скрывается действительность.