Религия — это зрелище, празднества, это закутанные в покрывала женщины («чтобы мужчины не возбуждались и не думали о дурных вещах», пояснил купец), похожие на выводок бройлерных кур; это ритуальное омовение гениталий на людях перед молитвой; это десять тысяч одновременных поклонов молящихся. Это и заполняющая день, заполняющая сезон смесь веселья, покаяния, истерики и — что самое главное — абсурда. Она отвечает всем простым запросам души. Она есть жизнь и Закон, и ее формы не признают ни перемен, ни сомнений, поскольку перемены и сомнения поставят всю систему, поставят самое жизнь под угрозу. «Я — плохой мусульманин, — заявил мне при первой встрече студент-медик. — Как я могу верить в то, что мир был сотворен за шесть дней? Я верю в эволюцию. Моя мать сошла бы с ума, если бы я заговорил с ней об этом». Но он не отрицал никаких форм и обрядов, не отвергал ни частички Закона; и он, пожалуй, был куда большим религиозным фанатиком, чем Азиз, который, будучи уверен в правоте собственной системы взглядов, смотрел на чужие с терпимостью и любопытством. Запуск спутников мгновенно пошатнул верования многих мусульман, ибо высшие слои атмосферы, как было издавна известно, заповеданы для всех, кроме Мухаммеда и его белого коня. Однако доктрину еще можно было приспособить к новому известию: русские всего лишь отправили свои спутники ввысь на том самом белом коне. Так вера оказывается живучей, потому что доктрина не так важна, как формы, ею порожденные. Отказ от паранджи внушает больше страха и вызывает больше сопротивления, нежели теория эволюции.
Эти формы не складывались долгими веками. Их разом навязал местному населению иноземный завоеватель, заменив более древний набор форм и правил, которые некогда люди тоже считали незыблемыми и от которых теперь не осталось и следа. Средневековое мышление могло с легкостью оценить возраст руин в пять тысяч лет; с такой же непринужденностью оно вовсе хоронило события, которые происходили триста-четыреста лет назад. И именно потому в силу отсутствия всякого чувства истории оно оказалось способным пережить столь полное обращение. Многие клановые имена кашмирцев — вроде нашего мистера Батта — зачастую имеют чисто индусское происхождение; но кашмирцы предали забвению свое индусское прошлое. В горных пещерах жили люди с жидкими бородками и усами, с красивыми, заостренными лицами; насколько я понимал, это были потомки конников из Центральной Азии. Летом они спускались с гор со своими мулами, появлялись среди кашмирцев, которые их презирали. В народе сохранилась память об их первом появлении в Кашмире: «Когда-то, давным-давно, они жили за горами. Но потом их начал истреблять властитель Кабула, и они бежали от него, перешли через горы и поселились здесь». Но о переходе населения долины в ислам памяти не сохранилось. Я догадывался, что Азиз возмутился бы, если бы ему намекнули, что его предки были индуистами. «Вот это? — спросил инженер, когда мы проезжали мимо развалин Авантипура. — Это индусские развалины». Он показывал мне древности Долины, и эти руины лежали прямо у главной дороги; но он даже не замедлил скорости и не сказал больше ни слова. Развалины VIII века были чем-то ничтожным — они не имели отношения к его прошлому. Его история началась лишь с приходом завоевателей; невзирая на проделанные путешествия и полученные степени, он оставался средневековым неофитом, который вечно ведет священную войну.
Однако та религия, которую исповедовали в долине, не была чистой. Исламу свойственно иконоборчество — а кашмирцы неистовствовали, когда видели волосок из бороды Пророка; к тому же повсюду на берегах озера стояли мусульманские святилища, освещавшиеся по ночам. Но я-то знаю, что сказал бы Азиз, если бы я сообщил ему, что истинные мусульмане не поклоняются реликвиям. «Они не мусульмане». Случись очередное религиозное обращение, навяжи кто-нибудь местным жителям новый готовый Закон — и через сотню лет здесь уже не останется памяти об исламе.
* * *
С политикой все обстояло так же, как с религией. Те аналитические обзоры ситуации в Кашмире, которые я постоянно читал в газетах, не имели отношения к проблеме, существовавшей для самих кашмирцев. Самыми антииндийски настроенными жителями Долины были поселенцы-мусульмане из Пенджаба, часто занимавшие высокие посты; для них кашмирцы были «трусливыми» и «жадными»; они часто являлись в наш отель, принося слухи о перемещениях войск, о мятежах и столкновениях на границе. Для политических взглядов кашмирцев было характерно не своекорыстие, а страсть к чудесам и мифотворчеству. В их мифах герой был один — шейх Абдулла, «Кашмирский Лев», как называл его мистер Неру. Это он освободил кашмирцев; он был их вождем; он хорошо относился к Индии, но потом стал плохо к ней относиться, а с 1953 года — за вычетом нескольких месяцев — сидел в тюрьме. Больше ничего мне не удавалось услышать от кашмирцев; я не мог добиться хоть каких-нибудь рассказов о достижениях их вождя, о его личности или притягательности. Мне сообщали снова и снова, как будто это что-то объясняло, что в 1958 году, когда его выпустили из тюрьмы, вдоль дороги от Куда до Шринагара выстроились толпы людей, и всюду были расстелены красные ковры.
«Слушайте, — говорил студент колледжа, — и я расскажу вам, как шейх Абдулла завоевал свободу для народа Кашмира. Много, много лет шейх Абдулла боролся за свободу народа. И вот однажды Махараджа очень перепугался и послал за шейхом Абдуллой. Он сказал шейху Абдулле: „Я дам тебе все, чего пожелаешь — даже половину моего царства, если ты только оставишь мне трон“. Но шейх Абдулла отказался. Махараджа очень разгневался и сказал: „Тогда я брошу тебя в кипящее масло“. А вы понимаете, чем бы это закончилось. Осталось бы только горстка пепла. Но шейх Абдулла сказал: „Ладно, вари меня в масле. Но знай: из каждой капли моей крови вырастет новый шейх Абдулла“. Когда Махараджа услышал это, то очень испугался и отрекся от трона. Вот как шейх Абдулла завоевал свободу для народа Кашмира».
Я усомнился. Я возразил, что в жизни люди ведут себя иначе.
«Но это правда. Спросите любого кашмирца».
В таком изложении событий 1947 года не нашлось места ни для Конгресса, ни для Ганди, ни для британцев, ни для пакистанского вторжения. И это — на самом высоком уровне знания английского! Ниже этого уровня стояли люди вроде Азиза, который едва ли не каждый день с тоской вспоминал времена репрессивного правления Махараджи, потому что тогда все стоило очень дешево. Недавняя история уже превращалась в средневековую легенду. Азиз и хансама обслуживали когда-то британцев; те запомнились им как люди с определенными вкусами, навыками и словечками (например, «падре» вместо «священник»; а у Азиза «стервец» было ласковым обращением к собаке), которые ушли так же необъяснимо, как и пришли. Но выросло уже целое поколение студентов, которые знали о британцах лишь по своим учебникам истории, и для них британская интервенция уже была столь же отдаленной, как и слава Великих Моголов.
Как-то раз Башир сообщил мне, что «Ост-Индская компания ушла в 1947 году»
[44]
; и в ходе наших политических споров это был единственный случай, когда он вообще упомянул британцев. Баширу было девятнадцать лет, он учился в колледже. «Я — лучший спортсмен, — говорил он мне при знакомстве. — Я лучший пловец. Я знаю всю химию и всю физику». Ему не нравилась привычка кашмирцев и индийцев ходить в пижаме на людях; он сообщил мне, что никогда не плюет на улице. Себя он считал образованным и эмансипированным: он обедал со всеми людьми, независимо от религиозной принадлежности. Он носил костюмы в европейском стиле, а по-английски говорил так хорошо потому, что «происходил из необычайно интеллигентной семьи».