Когда я был в твоем возрасте, жить мне приходилось в бедности, тяжким трудом зарабатывал я на учебу в средней школе, и так делали все мои братья и сестры. Наш отец- инвалид работал билетером в парижском метро, а мать наша – да минует тебя что-либо подобное! – мыла полы в еврейской больнице. Я тоже мыл полы: каждый день, в пять часов, сразу после занятий в школе (где все еще били детей!) я прямо из класса мчался на работу и работал до полуночи. Был там один консьерж, еврей из Румынии, у него я снимал свою ученическую форму, переодевался в неказистую рабочую одежду, которую таскал с собой в школьном ранце, и убирал лестничные клетки. Напомню, что я не был здоровяком и героем, как ты, я был худым и хилым, можно даже сказать, недоростком – ниже своих сверстников. Что тут поделаешь? Был я очень упрямым и довольно озлобленным типом. Этого я не отрицаю. Хулиганы, бывало, приставали ко мне, иногда били меня смертным боем. А я, дорогой мой Боаз, получал тумаки и не мог ответить тем же, получал их и лишь сжимал зубы до скрипа, и от великого стыда и позора ничего дома не рассказывал. «Нет никаких проблем» – таков был мой лозунг. Когда в классе стало известно, что я занимаюсь уборкой, прозвали меня эти милые ребята «тряпка с тряпкой», и поверь мне, Боаз, что по-французски это звучит еще более унизительно. Затем я нашел другую работу – убирать столы в кафе, и там меня называли «Ахмед», так как считали, что я – маленький араб. Сказать правду, именно поэтому я и начал носить на голове черную шапочку, как это делают религиозные евреи. Вера пришла ко мне намного позже. По ночам я просиживал по два часа на унитазе (прошу прощения!) в уборной, потому что мы, шестеро душ, жили в полутора комнатах, и только там после полуночи, когда все уже спали, можно было зажечь свет и приготовить уроки. Обычно мне оставалось всего лишь пять часов для сна, матрас мой был в кухне, и по сей день даже твоей матери не рассказывал я о том, как, бывало, вместо того, чтобы уснуть, будучи сраженным усталостью, я лежал на матрасе и всхлипывал от ненависти и гнева. Я был переполнен злобой на весь свет. Я мечтал стать богатым и уважаемым человеком и свести счеты с миром – расквитаться с ним в квадрате. Я дразнил кошек во дворе, а иногда, в темноте, выпускал воздух из шин припаркованных на улице автомобилей. Я был очень плохим и озлобленным парнем.
В такой ситуации я мог превратиться в отрицательный элемент. Но однажды в субботу отправились мы, я и двое моих друзей, живших по соседству, – Проспер и Жанин (ты их хорошо знаешь: госпожа Фукс и инспектор Эльмалиях), на встречу участников молодежного движения Бетар с посланцем из Израиля. Поверь мне, с таким же успехом это мог быть коммунист, не про нас будь сказано, или кто-нибудь и того хуже, но рука Провидения позаботилась о том, чтобы это был бетаровец. С тех пор я стал иным человеком – я никогда больше в жизни не плакал и никогда не делал зла не только ни одному человеку, но даже кошке. И это потому, Боаз, что тогда я понял: жизнь дана нам не только для того, чтобы жить в свое удовольствие, а для того, чтобы отдать себя ближнему, а также и всей нации. Почему это так? Потому, что, отдавая, ты распрямляешься, даже если роста в тебе всего метр шестьдесят четыре, и дух твой возносится ввысь, даже если ты был всего лишь тряпкой, держащей в руках тряпку. Древо жизни – оно принадлежит тем, кто принадлежит ему. И если ты живешь так, как ты мне написал, – ради получения удовольствия «на всю катушку», ты – просто муха, а не человек, даже если ты высок и красив, как сам Монблан. Лучше быть всю жизнь волоском или ногтем еврейского народа, чем оставаться несчастной мухой, которая живет лишь для себя. Вот, Боаз, и все мое учение, если рассказать его, как это определили наши мудрецы, «стоя на одной ноге». И ты тоже это поймешь – сердцем, если не умом, в Зихрон-Яакове, если не в Кирьят-Арбе, в жизни светской, если не в жизни, основанной на наших традициях, – так что все еще есть шанс, что чаша весов с твоими добрыми делами перевесит чашу с поступками иными, которая у тебя достаточно тяжела, как ты сам знаешь. Но Врата раскаяния всегда распахнуты – их никогда не закрывают.
И уж если я коснулся твоих дурных поступков, не могу обойти молчанием проявленные тобою высокомерие и бесстыдство: откуда, скажи мне, набрался ты наглости и дерзости написать о матери твоей, что она, не приведи Господь, «ненормальная»? И как только рука не дрогнула? Ну, а сам-то ты – нормальный? Да? Пойди погляди в зеркало! Одичавшая скотина! Так что, будь добр, сними обувь, прежде чем говорить о матери своей! Несмотря на то, что ты там наверняка ходишь босиком, как какой-нибудь араб.
А теперь – о другом. Мне известно, что твой дражайший отец начал теперь платить тебе что-то вроде месячной зарплаты. Заруби себе на носу, что все, что он дает тебе, – он берет от твоего, а не от своего, ибо семь лет он был жесток, словно злой ворон, по отношению к твоей дорогой матери и к тебе, лишив ее и тебя финансовой поддержки, и по злобе своей заставив вас испытать немало горя и стыда. Все, что он посылает сейчас, подобно колосьям, оставленным на поле и подбираемым бедняками. Это крохи с его стола – не более. Но я не намерен, не приведи Господь, настраивать тебя против твоего отца. Зачем же упомянул я о деньгах? Только для того, чтобы отметить тем самым, дорогой Боаз, что на этот раз ты не тратишь деньги на сомнительные удовольствия (не стану приводить здесь примеры из прошлого и т.п.), а вкладываешь их в восстановление развалин, которые он оставил после себя, в создание сельскохозяйственного поселения. Потому я и сказал, что мы себя не помнили от радости, читая твое письмо, – несмотря на грамматические ошибки и всю твою дерзость. И потому я посчитал нужным приложить при сем чек на сумму две тысячи пятьсот израильских лир. Таким образом я решил выдавать тебе отныне и в дальнейшем определенную сумму – при условии, что ты обязуешься, дав честное слово, – начать учиться читать и писать и, быть может, поменьше нарушать субботние заповеди. Это получится – при простом подсчете – тридцать тысяч израильских лир ежегодно, начиная с нынешнего года и до твоего совершеннолетия. Тебе не придется больше брать деньги у злодея. Договорились, Боаз?
И есть еще нечто, что, безусловно, зачтется тебе, нечто, чему цены нет: по-видимому, вместо того, чтобы причинять страдания, ты понемногу начинаешь любить ближнего, как самого себя. На что намекают слова мои? На то детское предложение, что содержится в твоем письме. Детское, но, без сомнения, трогательное. Ты еще не дорос до того, чтобы принимать у себя твою сестру и мать, ты сперва должен сам встать, как это сказано у нас, на путь истинный. Но твое предложение нас всех растрогало. И я чуть было не написал тут: «О таком ребенке возносили мы молитвы наши!» Да только долгий путь от зла до того, что – благо в глазах Господа, тебе еще предстоит его пройти: пока же ты поднялся лишь на ступеньку или две. Это – сущая правда, Боаз, и я скажу ее, даже если ты рассердишься, станешь попрекать меня моей ультрарелигиозностыо, либо продолжишь оговаривать меня, возводя гнусную напраслину, – будто я угнетаю твою дорогую мать, будто преисполнен (не приведи Господь!) ненависти к арабам, или, напротив, к тем евреям, которые пока еще не прозрели.
Не рехнулся ли ты, Боаз? Когда это совершил я подобный грех по отношению к матери твоей? На что намекают слова твои, что я «властвую над ней»? Или над тобой? Сковал ли я кого-нибудь цепью? Кому причинил зло? На кого поднял руку? Либо ящик из-под овощей? Кого я заставил страдать? Наверняка в «Книге учета» там, наверху, есть несколько черных отметин против имени «Михаэль Сомо». Не скажу, что нет. В конце концов, я средний человек, абсолютно рядовой еврей. Но сказать обо мне, что причинил я умышленное зло? Кому? Даже маленькое зло?