У Каменицеров, наших соседей, растет сын по имени Иорам, мечтательный, светловолосый четырнадцатилетний парень. Иорам — поэт. Его стихи — о душевном одиночестве. Он приносит мне листки со своими стихами, чтобы прочесть их вслух, потому что ему стало известно, что в молодости я изучала литературу в университете. Я — судья его произведений. Голос его трепещет, губы дрожат, а в глазах — зеленый отблеск. Иорам принес мне новые стихи, посвященные поэтессе Рахель. В этих стихах Иорам пишет, что жизнь без любви бесплодной пустыне подобна. Одинокий путник ищет родник в пустыне, но миражи вводят его в заблуждение. В изнеможении падет путник у истоков подлинного родника. Я смеюсь:
— Религиозный парень, член молодежного движения «Бней-Акиба», — и пишешь стихи о любви?
На краткий миг была у Иорама возможность поддержать шутку, улыбнуться. Но он вцепился в подлокотники кресла, и пальцы его стали белыми, как у девушки. Он начал смеяться, и вдруг глаза его переполнились слезами.
Он сжал в кулак свою руку, скомкал листок со стихотворением. Неожиданно повернулся и бросился бежать из комнаты. Остановился у двери. Прошептал:
— Извините, госпожа Гонен. До свиданья.
Как жаль …
Под вечер навестил нас господин Кадишман, стариный друг тети Леи. Он выпил с нами кофе и высказал некоторые соображения в осуждение левого правительства.
Разве дни походят друг на друга? День проходит, не оставив и следа. На мне лежит тяжкая ответственность каждый прожитый день, каждый час: я обязана занести их в эту тетрадь, потому что эти дни — мои. Только мои. Я неподвижна, а дни проносятся, как проносятся за окном железнодорожного вагона горы у арабской деревни Батир — по дороге на Иерусалим. Я умру, Михаэль умрет, зеленщик из Персии Элиягу Мошия умрет, Лева умрет, Иорам умрет, Кадишман умрет, все соседи, все горожане умрут, весь Иерусалим умрет — и тогда будет чужой поезд, переполненный чужими людьми, и они, как и мы, будут стоять у окон, чтобы увидеть чужие горы, проносящиеся мимо. Я не в силах даже раздавить муравья, в кухне на полу — без того, чтобы не подумать о себе.
И еще я думаю о самом интимном, о том, что упрятано глубоко-глубоко в моем теле. О том, что принадлежит только мне одной: сердце, нервы, лоно. Они мои, они самое-самое «я», но я никогда не смогу увидеть их собственными глазами и прикоснуться к ним, потому что все, все в этом мире удалено друг от друга.
Если бы я смогла завладеть паровозом, стать владычицей поезда, подчинить себе двух гибких близнецов, так, будто они произрастают из меня, принадлежат мне — пра вая рука и левая рука.
А может, и вправду семнадцатого августа тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, в шесть утра, у порога нашего дома появится наконец водитель такси из Бухарского квартала по имени Рахамим Рахамимов, крепко сбитый, улыбчивый, он постучит в дверь и вежливо спросит, готова ли к поездке госпожа Ивонн Азулай. А я, на удивление, буду готова поехать с ним в аэропорт Лод, чтобы на самолете отправиться в русские заснеженные степи, в ночные гонки на санях, где сижу я, завернувшись в медвежью полость, передо мной вздымается спина ямщика, а в просторах, в заледенелых равнинах вспыхивают глаза отощавших волков. И лунный свет упадет на верхушку одинокого дерева. Постой, ямщик, постой, обороти ко мне свое лицо, дай мне тебя увидеть. Лицо его вырезано из суковатого дерева — в белом, мягком свете луны, и ледяные сосульки повисли на кончиках усов.
И подводная лодка «Наутилус» была и есть, существует и поныне, проплывает она в глубинах моря, огромная, излучающая свет, бесшумная, в пучинах серого океана, в завихреньях теплых течений, в хитросплетеньях подводных пещер, в разветвленьях коралловых архипелагов, мощным рывком проскальзывает вглубь, в самое нутро, знает, куда идет и почему не залегла она, подобно камню или уставшей женщине.
А в заливе Нью-Фаундленд, под лучами северного сияния, патрулирует британский эсминец «Дракон», и его команда не погрузилась в дрему из страха перед Моби Диком, белым благородным китом. В сентябре отплыл «Дракон» из Нью-Фаундленда в Новую Каледонию, чтобы доставить провиант и снаряжение местному гарнизону. Не позабудь, «Дракон», порт Хайфу, Палестину и далекую Хану.
Все эти годы Михаэль лелеет надежду сменить нашу квартиру в квартале Мекор Барух на жилье в Рехавии или Бейт-а-Керем. Ему не нравится жить здесь. Да и тетушки его все удивляются, зачем Михаэлю находиться среди религиозных ортодоксов, вместо того, чтобы жить в окружении культурных людей. Человеку науки нужны тишина и покой, а здесь шумливые соседи.
Я — виновница того, что нам не удалось скопить даже начальную сумму на покупку новой квартиры, хотя мудрый Михаэль не сказал этого своим тетушкам. Каждый год, с наступлением осени, меня охватывает мания покупок: электроприборы, светло-серые занавеси во всю стену, новая одежда в большом количестве. Когда я была незамужней, одежду я покупала изредка. В свои студенческие годы носила я зимой голубое шерстяное платье, связанное мамой, или вельветовые коричневые брюки с тяжелым красным свитером, который, как полагали студентки университета, создает впечатление приятной небрежности. И вот теперь новые платья надоедают мне чуть ли не через две недели. Ненасытная жажда покупо накатывалась на меня каждой осенью. Возбужденная, я лихорадочно сную из магазина в магазин, будто истинная награда ждет меня где-то, но всегда — в ином месте. Михаэль удивляется, почему же я больше не ношу платье с высокой линией бедер. Ведь я так радовалась этой покупке всего лишь шесть недель назад. Однако он сдерживает свое удивленье, молчаливо кивает головой будто погружен в какие-то расчеты, и от этого я закипаю. Может, поэтому я выхожу в город, намереваясь потрясти его своей расточительностью. Я любила его сдержанность. Я хотела, чтобы он взорвался.
И сны. Страшные вещи замышляются против меня, каждой ночью. На рассвете близнецы тренируются в метании ручных гранат среди скал в Иудейской пустыне к юго-востоку от Иерихона. Слов они не произносят. Движенья их слажены и четки. Автоматы через плечо. Комбинезоны бойцов-командос, заношенные, перепачканные оружейной смазкой. Голубая жилка, ветвясь, вздувает у Халиля во лбу. Азиз изогнулся. Напружинилось его тело. Халиль опустил голову. Азиз швыряет гранату дугообразным движением. Сухой взблеск взрыва. В горах отзывается гулкое эхо. Мертвое море серебрится за их спинами, словно озеро раскаленного масла.
XX
Ходят по Иерусалиму старые бродячие торговцы. Они совсем не походят на бедного угольщика из сказки о платье маленькой Ханы. Внутренний радостный свет не озаряет их лица. Тупая холодная ненависть окружает их. Старые бродячие торговцы. Чудаковатые ремесленники шатаются по городу. Они странные. Вот уже много лет знаю я их, различаю их выкрики. Еще пяти - шестилетней девочкой я дрожала при их появлении. Быть может, описанные мною, не станут они больше пугать меня по ночам. Я пытаюсь расшифровать их законы, вычислить их орбиты. Угадать, в какой день появится каждый из них, чтобы огласить криком наши переулочки. Ведь и они подчинены некоему распорядку, своим внутренним правилам. «Сте-коль-щик, сте-коль-щик» — голос его хриплый и унылый, при нем нет ни листов стекла, ни инструментов, будто он заранее примирился с тем, что его крики бессмысленны и безответны. «Ал-те-за-хен, ста-ры-ве-щи» — огромный мешок у него за спиной, как у вора на картинке в детской книжке! «По-чи-няю при-мус» — грузный человек, с большим костистым черепом, похожий на древнего кузнеца. «Мат-ра-сы, мат-ра-сы» — в горле его переливаются слова, будто «матрас» — это пароль разврата. Точильщик тащит деревянное колесо, которое вращается нажатием педали. Рот его беззуб. Обвислые уши волосаты. Летучая мышь. Старые ремесленники и странные бродячие торговцы — год за годом скитаются они по иерусалимским улицам, и время не касается их … Будто Иерусалим — северный замок, полный привидений, а они — разгневанные духи, притаившиеся в засаде.