Что за жизнь вел я все эти годы, между цитрусовой плантацией и столовой, между постылой супружеской постелью и спорами на собраниях. Здесь мой дом. Ибо здесь я не принадлежу им. Спасибо за эту красоту. Спасибо за Михаль. Спасибо за каждый вздох. Спасибо за восход солнца. Вообще говоря, именно в эту минуту я должен был бы разразиться аплодисментами. Или низко-низко поклониться.
У него за спиной, на вершинах западных гор, заполыхали первые отсветы зари. И вот уже пламенеющий ореол возник над склонами Эдомских гор, и огненным росчерком, лимонно-фиолетовым выбросом, непередаваемым, все заливающим сиянием, золотым, страшным и таинственным, напоминающим об иных мира, хлынули в этот мир и красота, и блеск, и великолепие. Небеса раскрылись, словно рана, и выкатилось кровавое солнце.
Это мой последний день. Завтра на рассвете я буду уже мертв, и это совершенно правильно, потому что всю жизнь я ждал и вот теперь получаю. Сейчас холод пробирает меня до костей, и, может статься, холод этот — начало смерти. Но смотрите, какой великий почет оказывают мне и небеса, и горы, и земля. И необходимо в самое ближайшее время найти Джамиля и набить брюхо. А еще надо почистить и смазать оружие, посидеть часок-другой совершенно спокойно, выучить назубок карту, с умом выбрать маршрут. Хорошо бы выкурить сигарету. Но я больше не курю. Или написать письмо этой Михаль и оставить на ее постели. Только вот нечего мне ей сказать. И ни одной женщине, и ни одному мужчине в целом мире мне нечего сказать. И, по правде говоря, никогда не было. Разве что «большое спасибо». Но это глупо. Пусть Азария скажет вместо меня, потому что говорить — это его роль, его занятие, так же как и моего отца, Леви Эшкола, Срулика и им подобных. Тех, кто умеет говорить. И говорить очень любит… Я же с расстояния в полтора метра запросто мог бы попасть в него, если бы и в самом деле захотел. Но сердце их было настроено на другое. Браво, Биня, молодец, что не пролил ни капли крови. Но сейчас сердце мое настроено правильно. Совершенно правильно. А свет уже начинает слепить глаза. Возвеличится (и освятится?) великое имя Его — так, что ли, говорят над открытой могилой? Дальше я не помню. Да и не нужно: меня ведь все равно никогда не найдут. Ни трупа моего. Ни шнурка от ботинок. Я запутался сверх всякой меры. Я вижу, что это не для меня. К чему бы я ни прикоснулся, все выходило наперекосяк. Но всю эту красоту я принимаю с радостью и снова повторяю: «Спасибо, большое спасибо за всё!» А теперь поищу-ка я что-нибудь поесть. Затем начну собираться. Потому что уже шесть или семь, точно не знаю. Часы мои остановились, потому что я забыл их завести.
3
— Стакан чаю? Или рюмочку? — спросил Иолек. — И я хочу, чтобы ты знал: всему виной аллергия, которая меня донимает. С того дня, когда все это случилось, глаза мои оставались сухими. Они остались такими даже тогда, когда вдруг открылась дверь, и вошел ты, и обнял меня, и сказал то, что сказал, и — не стану отрицать — что-то дрогнуло в моей душе. Ну, вот я уже и справился с собой. Покончили с этим. Хаву ты помнишь. Слева от тебя сидит Срулик. Исполняющий мои обязанности. Новый секретарь кибуца Гранот. Это истинный праведник, из тех, что видны не всякому глазу. И если бы дали мне хоть десяток ему подобных, я бы перевернул мир.
— Мир и благословение тебе, Срулик. Пожалуйста, не беспокойся, не вставай. Юношей был я, и вот я уже состарился, но не припомню ни одного человека, который удостоился бы доброго слова от нашего Иолека Лифшица. Что же до тебя, Хава, то что тут можно выразить словами? Мысленно я обнимаю тебя и восхищаюсь твоей душевной стойкостью.
— Хава, если тебе не трудно, приготовь, пожалуйста, стакан крепкого чая для Эшкола, не спрашивая его. А заодно и для дорогого Срулика, и для Римоны, и для Азарии. А мне ничего не готовь: Римонка будет так добра, что нальет мне капельку коньяка — и этого мне предостаточно.
— Послушайте, мои дорогие, — сказал глава правительства. (Он сидел, втиснувшись в узкое кресло, стандартную принадлежность кибуцной меблировки, но все равно возвышался над всеми, исполин, из тех, что сдвигают горы и перекрывают реки, плотный, широкий, большой, покрытый какими-то странными холмиками плоти, складками кожи, утес, пытающийся выстоять под обрушившейся на него лавиной.) — Послушайте, — сказал он, — я хочу, чтобы вы знали: вот уже два дня я не переставая думаю о том, что вы переживаете. Сердце сжимается, и мысли жалят, как злые скорпионы, с той минуты, как сообщили мне об этом несчастье. И, как говорится, гложет и гложет тревога.
— Спасибо, — отозвалась Хава из примыкавшей к гостиной кухоньки. Вручив Римоне белую скатерть, она расставила на подносе праздничные чашки, очистила и разделила на дольки апельсины, продуманно выложила их в форме цветка хризантемы, тщательно выбрала бумажные салфетки. — Это очень любезно с твоей стороны, что ты не счел за труд приехать к нам.
— Ну что за благодарности, Хава, при чем тут благодарности?.. Вот если бы я мог приехать к вам сегодня с доброй вестью, а не с соболезнованиями… Ну, а теперь расскажите мне всё, сядем рядком да поговорим ладком. Стало быть, взял парень и отправился в путь, не оставив вам даже записочки? Вот те на! Хорошенькое дело! Малые детки — малые бедки, большие детки — большие бедки. Есть такая пословица на идиш. Пожалуйста, Хава, не нужно беспокоиться о чае, об угощении… И никаких известий вы не получили от него до сегодняшнего дня? Вот дикарь! Пусть простит меня наш Иолек, а если даже и не простит, я все-таки добавлю: дикарь, сын дикаря! Один Бог знает, что испытывал он, уходя из дому. Если можно, расскажите мне всё с самого начала.
— Мой сын, — произнес Иолек и сжал зубы, как человек, пытающийся голыми руками согнуть в дугу стальной прут, — мой сын пропал. По моей вине.
— Иолек, прошу тебя, — осторожно вмешался Срулик, — нет никакого смысла говорить так и только растравлять боль.
— Он прав, — заметил Леви Эшкол, — нет смысла говорить глупости. Никакой пользы нам из этой достоевщины не извлечь, Иолек. Вы ведь наверняка уже предприняли всё, что было необходимо и возможно предпринять. Значит, нам остается подождать несколько дней и посмотреть, как будут развиваться события. Я же, со своей стороны, обратился к двум-трем компетентным людям и попросил их действовать так, словно речь идет о моем собственном сыне. Либо об их собственных сыновьях. И к бандитам журналистам я кинулся в ноги с просьбой, чтобы на сей раз проявили сдержанность и не выплескивали эту историю на газетные страницы. Быть может, они окажутся столь любезны, что помолчат хотя бы несколько дней, пока парень — как его зовут? — не вернется домой живым и здоровым и все благополучно закончится.
— Спасибо тебе, — сказал Иолек.
А Хава добавила:
— Его зовут Ионатан. А ты всегда был хорошим человеком, не таким, как другие.
— Это заявление, — шутливо заметил Эшкол, — мне следовало бы получить из твоих рук в письменном виде.
Хава принесла поднос, и Римона помогла ей расставить все на простом прямоугольном столе, какие были распространены в первые годы становления государства, когда Израиль жил трудно и не хватало самого необходимого. Хава предлагала на выбор чай или кофе, сахар или сахарин, лимон или свежее молоко. А еще были предложены печенье, дольки апельсинов и грейпфрутов, домашний пирог с кремом, спелые, только что сорванные с дерева мандарины. На лице Срулика мелькнула легкая улыбка, потому что старания Хавы подтвердили некоторые из давно сделанных им выводов, хоть и не высказанных, но окончательных.