И снова тетя Лусия возвращалась к тому, как широки границы дня и как много можно успеть до и после музыкальных занятий, в эти дивные летние вечера у моря. Понятие музыки в целом должно было объединять и сочетать в себе всё, и единственное, что для этого требовалось, — это не суживать рамки времени, не замедлять ритм необъятной жизни, включающей в себя и еду, и сон, и даже, как это ни смешно, такое невероятное явление, как наша смерть.
Следствием этого восхитительного катаклизма — данную форму в конечном итоге принимали почти все проекты тети Лусии, даже такой, казалось бы, простенький, как использование летних каникул для изучения азов музыки, — стало первое появление Томаса Игельдо в пиджаке и галстуке ровно в семь вечера, что мы восприняли как исполнение нашего давнего тайного желания или, скорее, как удовлетворение долго снедавшего нас любопытства. Нам наконец-то предстояло понять, что подразумевала под словом «музыка» тетя Лусия. Впрочем, что касается меня, то я не знаю, только ли это возбуждало мой интерес. Возможно, тетя Лусия, сама того не сознавая, обладала способностью одними своими рассказами и проектами рождать эстетические идеи, которые, в свою очередь, будили нашу мысль и воображение, хотя и не приводили ни к каким конкретным результатам. Пожалуй, не стоило бы обращать на это особого внимания, но в дальнейшем мы увидим, что способность к общим, а не предметным размышлениям была весьма привлекательна и плодотворна для воспитания трех юных существ, каковыми мы и являлись.
Томас Игельдо был с ног до головы таким же реальным и конкретным, как мы, если не более. Однако его имя, вкупе с книжным магазином и славой музыканта, или поэта, или просто необычного человека, было отягощено той солидностью и тем несоразмерным совершенством, которым отмечено все, что тетя Лусия, будучи в ударе, делала предметом своих риторических упражнений. В Томасе Игельдо, когда он в тот вечер вошел в гостиную тети Лусии и поздоровался с ней, с мамой и с нами, не было практически ничего, присущего именно ему. Я как сейчас вижу его перед собой, стоящего под восхищенными взглядами женщин, готовых увидеть в нем самом и в каждом движении его души то, чего нет ни в одном другом музыканте. С годами я поняла, что нет худшего способа узнать человека, чем взирать на него так, как мы в тот вечер взирали на Томаса Игельдо. Когда он вошел в гостиную, тетя Лусия взяла самую высокую ноту, на какую только была способна, и вышло очень смешно. Мы все рассмеялись, кроме Томаса Игельдо — он лишь смущенно улыбнулся, словно ему было лет на двадцать меньше и его вызвали к доске, чтобы посмеяться над его короткими штанами, хотя тетя Лусия сделала примерно то же самое, сказав: «Господи, Игельдо, ну не смешно ли надевать на себя такую красоту, чтобы просто дать девочкам урок! Ты само совершенство! Этот дом не является и никогда не будет местом, где подают невыносимый французский чай и сидят на неудобных стульях с тонкими ножками, от которых так устаешь. Это чисто учебное заведение, основанное мной для того, чтобы здесь звучала самая высокая музыка, и звучала так, как нигде и никогда…» Возможно, в тот раз она произнесла не совсем такие слова, но позже, насколько я помню, она сказала именно это. А тогда она широко раскинула руки, словно показывая маме, что вручает нас троих Томасу Игельдо, чтобы он лично, такой, как есть, при галстуке и все прочее, поднял нас до вершин музыки, и этот жест выразил то же самое, что она не выразила словами.
— Где нам сесть? — спросил Фернандито.
При этих словах мы не могли удержаться от смеха, но не могли также не заметить, что Томас Игельдо чувствует себя не в своей тарелке. Вблизи он немного напоминал семинаристов, приезжающих на каникулы в Сан-Роман; один из них летом два года назад занимался со мной латынью. Я подумала, что разница между семинаристами и Игельдо видна как раз благодаря тому, что в них есть кое-что общее: серьезность; нервная улыбка, делающая их немного похожими на кроликов из мультфильмов; беспокойство, когда кто-то выражает какое-то нелепое желание, например, сесть на стул — ведь Фернандито терпеть не мог сидеть на стульях.
— Ты будешь сидеть на полу! — воскликнула я, чтобы остановить Фернандито, который уже пошел в прихожую за стульями.
— Лучше бы все-таки сесть на стулья, — пробормотал Томас Игельдо.
— Мы никогда не сидим на стульях, — сказала я в надежде покончить с этим недоразумением, но добилась противоположного результата: он еще больше занервничал. Тридцатилетний мужчина, а теряется при разговоре с детьми! По-моему, глупо с его стороны. Он поднял крышку пианино и сел на табурет.
— А правда, что клавиши из слоновой кости, дон Томас? — спросил Фернандито.
— Не из слоновой кости, а деревянные. Играть на клавишах из слоновой кости невозможно, — звук будет ужасный, да и дорого очень.
— Ну, тете Лусии все равно, дорого или нет, — сказал Фернандито.
Виолета с пола, куда она сразу уселась, спросила:
— А сегодня на уроке что мы будем делать?
— Твоя тетя хочет познакомить вас с азами, чтобы вы понимали великую музыку, как она говорит, поэтому, думаю, начнем с какой-нибудь простенькой пьесы.
Я не могла этого вынести и вмешалась:
— Ни за что!
— Как это ни за что? — удивился Игельдо.
— А вот так, — сказала я. — Я уверена, тетя Лусия хотела, чтобы мы изучали вовсе не это.
— Почему не это?
— Никаких простеньких пьес, вот почему Все должно быть на самом высоком уровне.
— Конечно, — сказал Игельдо, — однако надо же с чего-то начинать.
Но меня уже понесло, тем более что тема музыки была мне интересна.
— Было бы лучше, дон Томас, если бы вы сначала рассказали нам о музыке вообще, потому что всегда проще спускаться, чем подниматься.
Тут Виолета с шумом вскочила и заявила:
— Не важно, что говорит тетя Лусия. Нужно разучивать песни и потом играть их на пианино, мы так делаем в школе. Я уже умею играть почти целиком «У нее та-ра-ра-ра платье белое в горошек для страстного четверга» и «Басилису».
— Ну давай послушаем, — сказал Игельдо, и Виолета одним пальцем еле-еле сыграла «Басилису».
Уже тогда я поняла, что Томасу нужно или выбросить из головы все, что говорила тетя Лусия, или перестать с нами заниматься. Однако на первом занятии он не решился ни на то, ни на другое.
«Не знаю, Томас, веришь ты в посылаемый свыше дар или нет, но в этом доме он всегда был. И в этом, и в доме моей сестры — в обоих. А то, что даровано, сохраняется навеки. Что всегда было в этом доме, и ты это знаешь, и твои родители, потому что наши семьи знакомы всю жизнь, так это сила воли, она всегда тут была и есть, а музыка и есть воля, потому что воля проявляется в музыке. Метод, который я считаю лучшим, Томас, — это интуитивный метод, когда учеников оставляют один на один с большим оркестром, исполняющим, например, Концерт для фортепьяно с оркестром Рахманинова или любое другое произведение…»
Это оказалось невыносимо скучно. Виолета, хотя она тоже не могла правильно положить на клавиши все пять пальцев правой руки, отвечающей за мелодию, не говоря уже о пяти пальцах левой, отвечающей за аккомпанемент, тем не менее весьма сносно пела песни, которые Томас со всей торжественностью играл на пианино. В мои шестнадцать лет этот достойный монастыря спектакль, разыгрываемый Виолетой и Томасом, которые всерьез распевали песни из репертуара школьного хора, начиная от «Pange lingua»
[33]
и «О, добрый Иисус» и кончая «Рядом с моей хижиной сад и огород», не вызывал ничего, кроме отвращения. Но чтобы не подумали, будто мне это неинтересно, и чтобы не присутствовать и не отсутствовать постоянно, я то появлялась на занятиях, то исчезала. Идея, конечно, дурацкая, но в конце сентября меня посетила еще одна не менее дурацкая: якобы я как старшая сестра обязана присутствовать на музыкальных вечерах Виолеты и Томаса Игельдо и при этом как бы деликатно отсутствовать или делать вид, что я отсутствую, но на самом деле все время находиться при них. Странно, что я все это предпринимала, не понимая сути происходящего во время их занятий. Суть же эта состояла в зарождении влюбленности, что Томасу представлялось ясным и понятным, а Виолете — чем-то смутным, заманчивым, приятным, даже комичным, но не более.