В деревне был постоянный немецкий пост, он расположился на одном из ближайших к магазину и церкви хуторов. Немцы без церемоний заняли основной дом и выселили хозяев в бывшую батрацкую избушку, где и так было не повернуться. У моста поставили патруль. У него был автомат через плечо и сигарета во рту — когда поблизости не видно было никого из своих. Иногда он вообще опускался на камень, клал автомат на землю перед собой, снимал каску и долго, остервенело драл ногтями прилипшие к голове волосы, закуривал сигарету и глядел промеж расставленных коленей на начищенные сапоги, пока сигарета не догорала до кончиков пальцев, но и тогда не вдруг мог подняться снова на ноги. У него за спиной река скатывалась с порогов с неизменным монотонным звуком, по крайней мере, насколько он мог различать, здесь была скука, ничего не происходило, война шла где-то в других местах. Но лучше так, чем Восточный фронт.
Если отец выбирал этот путь: через мост, мимо дома Франца и по узкой тропке с той стороны реки, — он неизменно останавливался поболтать с немецким патрулем, потому что у отца был отличный немецкий, тогда многие хорошо говорили на нем, вплоть до середины семидесятых немецкий хочешь не хочешь учили в школе. Патрульные менялись, но все были на одно лицо, мало кто из жителей отличал их друг от друга, а тем более давал себе труд подумать об этом, глаза их не видели никакого патруля, а немецкие слова сами выветривались из памяти. Но отец быстро выяснил, кто где живет в Германии, женат ли, и увлекается ли футболом, или плаванием, или же, скажем, бегом, и не скучает ли без мамы. Они были лет на десять — пятнадцать младше его, чуть не в разы, и в его голосе звучала забота, до которой не снисходил тут никто. Из своего окна Франц видел, как мой отец стоит рядом с человеком в зелено-мышиной униформе, мальчишкой скорее, и они предлагают друг другу сигарету, и тот, кому не удалось в этот раз угостить сигареткой, торопится дать огоньку и прикрывает огонь ладонью, хотя безветренно, и они доверительно склоняются к маленькому пламени, которое отбрасывает им на лица золотистую тень, если уже вечер, и они стоят среди тишины в недвижном воздухе и искуривают сигареты до куцых окурков, которые гаснут, растертые один норвежской подметкой, второй — немецкой, потом отец вскидывает руку и говорит: «Gute Nacht» — и слышит в ответ благодарное «gute Nacht». Улыбаясь про себя, отец пересекал мост и шел дальше к себе на сэтер с серым изгвазданным рюкзаком за плечами и тем, что лежало в рюкзаке. И отец отлично знал, что, если он вдруг сделает что-то неожиданное: резко обернется или припустит бегом, то этот милый немецкий мальчик немедленно сорвет с плеча автомат и заорет: «Halt!», а если отец не остановится, вслед ему раздастся очередь и, может, убьет его.
А в другие разы отец шел вдоль главной дороги, неся потуже набитый рюкзак, сворачивал напрямки через луг Баркалда и на лодке переправлялся на тот берег. Он приветственно махал всем, кому попадался на глаза, и немцам и норвежцам, и никто его не останавливал. Они знали, кто он такой — человек, нанятый Баркалдом привести в порядок сэтер, они перепроверили это у Баркалда, и он сказал то же самое, и каждый из них трижды заглянул на сэтер и видел там кучи инструмента и пару романов Гамсуна, «Пан» и «Голод», вполне приемлемое чтение, но ничего подозрительного они не заметили. Отец был известен как человек, время от времени надолго уезжающий из деревни, потому что у него есть подобные работы и в других местах и удостоверение жителя приграничной зоны и прочие бумаги в полном порядке.
Два года, зимой и летом, отец обеспечивал «трафик», и, если его не было в деревне, кто-нибудь из здешних проходил последний отрезок пути, через границу; несколько раз Франц и мама Юна, если ей удавалось вырваться, но это было далеко не безопасно, потому что в деревне все знали о каждом всё, включая его привычки и распорядок жизни, и любое отклонение замечалось и записывалось впрок в кондуит, который мы ведем друг на друга. Но потом отец возвращался, и те, кому не следовало знать о «трафике», оставались в своем неведении. Я, к примеру, и мои мама с сестрой. Иногда отец сам забирал «посылочку» прямо из автобуса или магазина, до открытия или после закрытия, иногда это делала мама Юна и прихватывала с собой на тот берег вместе с едой, которую она частенько готовила по уговору с Баркалдом, потому что надо же кормить работника, во всяком случае, это должно было выглядеть так, как будто именно с плитой отец не мог управиться сам, без женского догляда и участия. Мне казалось довольно странным, чтобы ему требовалась помощь для стряпни, когда он легко справлялся почти со всем на свете. На самом деле он готовил не хуже матери, я это знал, потому что несколько раз пробовал разносолы его приготовления, когда ему не удавалось отвертеться от этого дела, но он был малость ленив по части готовки, так что когда мы жили вдвоем, то переходили на «простой крестьянский стол», как это называлось у нас. Яичницу по преимуществу. Меня это устраивало. Мама готовила нам «полноценное питание», как она выражалась. По крайней мере, когда у нас были деньги, что случалось не всегда.
Но мама Юна переправлялась на сэтер на лодке раза два в неделю, с едой или без, с «посылочками» или нет, чтобы быть для отца поварихой, чтобы поддерживать в нем жизнь полноценным питанием и чтобы он не ослаб и не захирел от одной и той же примитивной пищи, на которую в основном пересаживаются живущие в одиночестве мужчины, что мешает им нормально выполнять работу, на которую их наняли. Во всяком случае, так излагал историю Баркалд, захаживая в магазин.
Отец Юна ни в чем участия не принимал. Он не был против, по крайней мере, он ни разу не сказал этого вслух, во всяком случае, Франц ничего такого не слышал, но отец Юна не желал иметь никаких дел с «трафиком». Чуть что заваривалось, он отворачивался и смотрел в сторону. И когда жена его с корзинкой в руке шла к реке, чтобы сесть в красную лодку и плыть к моему отцу, он тоже смотрел в другую сторону. И когда как-то в сумерках в полной тишине в его хлев препроводили явно городского мужчину в шляпе, двумя руками тащившего перевязанный чемодан, и оставили одного сидеть в его нелепой здесь одежде на колесе от телеги и ждать, пока сгустится тьма, а ночью переправили его на лодке вверх по реке, всё без единого звука: провели через двор, потом вниз к мосткам, где никто не сказал ни слова и не зажег огня, то отец Юна никак не высказался и про это, ни тогда, ни позже, хотя вслед за этим мужчиной последовали другие, потому что теперь через деревню в Швецию переправляли не только «посылочки».
Наступила поздняя осень, снег уже лег, но река еще не замерзла, по ней можно было идти на лодке. Что оказалось удачно, потому что на заре, раньше, чем петух оторвал зад от насеста, как сформулировал это Франц, на большой дороге высадили мужчину в костюме и он побрел в темноте по заснеженной дорожке с рюкзаком за спиной на хутор, где Жил Юн и его семья. На мужчине были ботиночки на тонкой подошве, он мерз отчаянно и неприкрыто в своих парусиновых штанах, ноги дрожали так, что штанины заворачивались и ходили волной от бедер до ботиночек, так показалось маме Юна, когда она вышла на крыльцо в накинутой на плечи шали и с пледом под мышкой. Зрелище было то еще, рассказывала она Францу по возвращении из Швеции в мае сорок пятого, — как цирковой номер почти. Она протянула мужчине плед и проводила в сарай, где ему надо было зарыться в сено ждать весь день, часов двенадцать примерно, потому что темнело в пять и пять примерно и было, когда он появился на дороге к дому. Но мужчина не дотерпел, сломался раньше. Он сошел с ума, объясняла мама Юна, в два часа пополудни он съехал с глузду и взбесился. Принялся выкрикивать какие-то странные вещи, схватил железный прут и принялся крушить все вокруг, так что с опорных балок брызнули щепки, а несколько спиц сенной телеги, стоявшей там же, лопнули. Его было хорошо слышно во дворе и, вероятно, от самой реки, потому что в стоячем воздухе звуки далеко разносятся над водой, наверняка и с дороги тоже, а по ней три-четыре раза в день проезжали немцы, и они всегда были настороже, старались, во всяком случае. И животные в хлеву рядом с сараем напугались. Брамина била копытом, коровы мычали в своих стойлах, как будто на дворе весна и они рвутся из хлева наружу. Это буйство требовалось прекратить, и немедленно.