Что там думал себе мой отец, мне не известно, но и он старался сильнее в ее присутствии, а она была с нами часто, так что с течением дней мы с ним вымотались прилично. Но он шутил и смеялся, и я поэтому вел себя так же. Мы были на седьмом небе от радости, почему непонятно, во всяком случае, я ничего такого не знал, да и Франц был в отличном настроении, и он со своими перекатывающимися мускулами и зычным голосом отпускал налево-направо одну рубленую шутку за другой в такт взмахам топора, и, даже когда он однажды зазевался и, поднимаясь от реки, едва увернулся от падавшей елки, сбившей с него шапку, он бросил топор на землю, развел руки в стороны как балерун, расплылся в улыбке и прокричал:
— Я смешал свою кровь с судьбой и без трепета приму все, что она ниспошлет!
Так и вижу совершенно отчетливо, как Франц стоит, держа тяжелое, чуть не лопающееся от распирающего его сока дерево, которое он поймал в падении просто двумя руками, а из красной звезды на предплечье льется красная свежая кровь. Отец почесал бороду, покачал головой, но не смог сдержать улыбки.
— Рисковый у тебя отец, — сказал как-то в перекур Франц. Я сидел на тропинке у реки, растирал занемевшие плечи и смотрел на воду, Франц внезапно возник у меня за спиной и сказал: — Рисковый у тебя отец. Рубить лес и сплавлять его по воде в середине лета, когда деревья в самом соку. — Это я и сам заметил, вынужденно заметил, как помеху в работе, потому что каждое бревно весило примерно вдвое больше, чем оно же в другое время года, так что бедняга старушка Бруна могла уволочить за раз меньше, чем в другой сезон. — Как бы бревна не потонули. Уровень воды и сейчас не ахти, а станет еще меньше. Я мог бы сказать кое-чего еще, но не стану. Как твой отец хочет, так мы и сделаем. Здесь он командиром.
И он правда заправлял тут всем. Я первый раз видел его в такой ситуации, старшим над взрослыми мужиками, которые должны сделать работу, и отец имел такой авторитет, что все ждали, пока он не скажет, как он хочет сделать то и это, а потом выполняли его инструкции с естественной непреложностью, хотя наверняка сами они и разбирались в этом лучше, и опыта имели побольше. До того мне не приходило в голову, что не я один отношусь к нему так и не я один считаю такое положение вещей совершенно нормальным.
Куча бревен для сплава росла и росла на берегу, наконец нам стало не под силу накатывать на нее новые бревна, и мы заложили рядом вторую кучу. Бруна притаскивала бревна из дальних частей леса, она появлялась на берегу, где мы возились, звякая цепями, солнечные блики скакали по воде, лошадь была распаренная, темная, с большими пятнами пота, и она пахла, как может пахнуть только лошадь, в городе такого не унюхаешь. Мне нравился этот запах, когда после ходки она стояла, тихо понурив голову, я иногда подходил и утыкался лбом в ее бок, жесткий волос натирал кожу, а я просто дышал в эту щетину, Бруне не нужен был провожатый, она с двух раз отлично поняла, что делать. Но отец Юна все-таки ходил при ней, держа в руках совершенно провисшие поводья, а на берегу их поджидал мой отец с длинным багром в руках, он держал его наперевес точно копье на рыцарском турнире в средневековой Англии. Вдвоем они закатывали бревна на кучу, сначала это было просто, но чем дальше, тем все сложнее и невозможнее, но они не желали сдаваться, а подначивали друг дружку. Стоило одному сдаться и сказать — все, хорош, выше не поднять, второй тут же начинал брать его на слабо.
— Не дрейфь! Взяли! — кричал отец Юна, и они с оттяжкой всаживали багры каждый в свой конец бревна, и мой отец кричал:
— И-и-и — взяли! — а Юнов отзывался:
— И-и-и-и — подняли! — и голос не вполне слушался его, я вдруг понял, что он не просто так, он оспаривает отцовский авторитет, и они брались, упирались и закидывали бревно наверх, пот лил градом, рубашки медленно отсыревали, спины уже потемнели, и вены выперли на лбу, на шее и на руках, синие и толстые, как реки на карте мира: Рио-Гранде, Брамапутра, Янцзы. Но в конце концов они дошли до предела, громоздить выше не было ни сил, ни смысла, возьми и начни новую кучу, наверняка последнюю, мы рубили уже неделю, и впереди замаячил конец работ, наши трофеи — готовые, желтые, уже ободранные бревна лежали у реки такие прекрасные, что мне едва верилось, что я тоже приложил к ним руку. Но мужчины не сдавались. Они всё хотели забросить наверх еще бревно и еще, один из двоих каждый раз стоял на этом насмерть, причем в этой роли они выступали попеременно. Они закатывали их наверх по двум бревнам, прислоненным к куче настолько отвесно, что надо бы было пользоваться веревками, надо было бы, стоя наверху, свешивать вниз две веревочные петли, накидывать их на бревно с двух концов и тянуть наверх примерно как колесико, чтобы уполовинить вес бревна. Франц показал мне потом, как это должно делаться. Но наши просто тянули двумя баграми каждый со своей стороны, это стало опасно, они и стояли неустойчиво, и в такт попасть не могли.
И в общем-то дело шло к перерыву. Я услышал, как где-то наверху, рядом с дорогой, Франц кричит с театральным трагизмом:
— Умираю — кофе мне! Сию секунду!
А я стоял, растирал натруженные руки и не мог отвести глаз от двух неуемных мужиков, было жарко, они стонали в голос, но не сдавались, мама Юна, спускавшаяся к реке, чтобы съездить проведать Ларса, остановилась рядом со мной и тоже стала смотреть.
Она остановилась совсем рядом, распаренное тело, застиранное платье, остановилась и стояла вместо того, чтобы, по обыкновению, решительно спуститься к реке, сесть в лодку и тут же отчалить, взмахнув веслами, и я совершенно ясно понял: что-то будет, это знамение, мне даже захотелось крикнуть отцу, попросить прекратить эту дурацкую игру, в которую он позволил себя втравить. Но я не был уверен, насколько это ему понравится, хотя он нередко прислушивался к моему мнению, следовал моему совету, если я говорил что-то дельное, что случалось нередко. Я обернулся и посмотрел на маму Юна, сейчас ничто не связывало ее и Юна или, наоборот, как раз связывало, и в ней уживались два разных человека. Мы были одного роста и с одинаковыми выгоревшими за несколько недель под палящим солнцем волосами, но лицо, которое только что было открытым, почти обнажившимся, замкнулось, разве что глаза смотрели мечтательно, как будто бы она и была не здесь, и видела нечто большее, чем я. Что-то еще видела она, о чем я не имел понятия, но зато почувствовал, что она не только не охнет и не вздохнет, чтобы остановить этих двоих мужчин, но, напротив, она не прочь, чтоб они дошли до края и выяснили раз и навсегда то, о чем я не имел ни малейшего представления, она именно этого и хочет. В этом было что-то пугающее. И нет бы это оттолкнуло меня, нет: оно очаровало меня еще больше. А куда мне было деваться? Некуда мне было пойти, одному-то, и я сделал шаг вперед и встал вплотную к ней, едва соприкоснувшись бедрами. Думаю, она и внимания не обратила, зато я обратил еще как, до дрожи, и те двое наверху тоже обратили, они вытаращились на нас сверху, позабыв свое представление, и тогда я сделал то, чему и сам удивился. Я обнял ее за плечи и притянул к себе, до тех пор я не делал так никогда ни с кем, кроме матери, но это была не моя мама, а мама Юна, от нее пахло солнцем и смолой, как наверняка и от меня самого, и еще чем-то, от чего у меня кружилась голова, как и от леса у меня начинала кружиться голова и подступали слезы, и я хотел, чтобы она не была ничьей матерью, ни живых, ни мертвых. Самое странное, что она не отодвинулась, не стряхнула мою руку, но легонько притулилась к моему плечу, я не понимал, чего она хочет и чего я хочу, только сильнее сжимал ее плечо, ошалевший от счастья и ужаса, возможно, я просто оказался ближе всех, а ей нужна была такая рука-опора, или я был сыном кого-то, а я как раз впервые в жизни не хотел быть сыном. Ни матери, оставшейся в Осло, ни мужчины, стоявшего на бревнах и настолько потрясенного тем, что он видел внизу, что он распрямил спину и на секунду ослабил хватку, хотя они тянули наверх бревно, были как раз на полпути, этой секунды хватило, отец Юна, тоже потрясенный всей сценой, попытался удержать бревно один. Но не сумел, и бревно крутанулось как пропеллер вокруг себя, ударило его в ноги и наискось сверзилось вниз, я сперва услышал хруст, с которым, как сухой сук, переломилась его нога, а уж потом он качнулся вперед, выставил руки и со стуком рухнул на землю рядом с кучей бревен. Все случилось так стремительно, что я сообразил, в чем дело, когда все уже произошло. Я просто увидел, что отец один на куче и ловит равновесие, размахивая багром, позади него бурлит река и сияет голубое небо, полинявшее от жары, а отец Юна лежит на земле. Он некрасиво стонал, его жена, которую я секунду назад мягко и твердо обнимал за плечи, очнулась от своих дум, вырвалась и кинулась к бревнам. Она опустилась на колени, склонилась над мужем, потом подняла его голову и положила себе на колени, но она ничего не говорила, только качала головой, как будто он был непоседливым ребенком, и вот это горе луковое в стотысячный раз попало в переделку, и сил ее больше нет, во всяком случае, так все это выглядело оттуда, где стоял я. Впервые я почувствовал в сердце острую горечь против отца, потому что он испортил самый на тот момент прекрасный миг моей жизни, и внезапно я переполнился этим чувством, до ярости почти, у меня дрожали руки, меня знобило от холода в разгар летнего дня, я даже не помню, было ли мне жалко отца Юна, а у него разрывалась от боли сломанная нога и плечо, которым он ударился о землю. Он выл. Безутешный вой взрослого мужика, который ревет от боли, и потому, конечно, что только что похоронил одного сына, а другой уехал, возможно, навсегда, — как узнаешь, и вот он рыдает в голос от полной безнадежности. Это каждый поймет. Но мне кажется, я не проникся к нему жалостью тогда, я был с верхом переполнен своим, я чуть не лопался, а его жена только качала склоненной головой, а сзади я слышал тяжелые шаги Франца, спускавшегося по тропинке. Даже Бруна трясла челкой и дергала цепи. Как раньше, больше никогда уже не будет, думал я.