— Он стрелял в людей? И сколько он убил?
— Он стрелял только в зверей, только в зверей, мой малыш. В очень-очень многих зверей. Если существует загробное царство для животных, то с тех пор там тесно, как в мечетях на рамадан.
— Ему не с кем было поговорить, быть может, поэтому ему приходилось убивать.
— Если бы это было верно, баба Адам, то немые были бы самыми опасными убийцами.
— Он часто был одинок, это верно, и становился все более одинок, чем дольше продолжалось путешествие. Бвана Бёртон умел находить язык почти с каждым, с работорговцами он говорил на арабском, с солдатами, с белуджами, — на синдхи, только со своим другом, с бваной Спиком, он терял язык. Он даже выучил кисуахили, медленными шагами, потому что он ему не нравился, язык наш.
— Как же так? Это самый лучший язык!
— Так уверяет каждый, кто не знает второго языка.
— Арабский самый лучший.
— Кисуахили — как мир, в котором есть лишь прекрасная природа.
— Что ты хочешь этим сказать, баба Илиас? Что реки происходят из Персии, горы — из Аравии, а леса — из Улугуру?
— Примерно так. Ты начинаешь понимать.
— А песок — из Занзибара. А небо?
— Небо — это не часть природы.
— А она не покажется голой, без неба?
— Как канга, обернутая вокруг чресел земли.
— На закате.
— Ну, что я говорил. Ваши уши сами слышали, как прекрасно звучит кисуахили, даже из болтливых ртов.
— Мы говорим не про наш, а про его вкус. Ему не нравилось, что перед словами всегда требуется что-то ставить, это похоже на намордник, говорил он, позади него слова уже не те, что были раньше. И все-таки он научился, он кое-что выучил, и когда мы вернулись, он говорил на кисуахили столько, сколько ему было нужно.
— А другой вазунгу?
— Ни слова. Не мог сказать даже «быстро» или «стой».
— Неравные люди.
— Очень неравные. Как это понять, почему два таких разных человека собрались вместе в дорогу, где приходилось вкладывать свою жизнь другому в руки. Уже их внешности были весьма неодинаковы: один крепкий и темный, другой — стройный, гибкий и светлый, как брюхо рыбы.
— Не каждой рыбы.
— Они были неодинаковы по своему существу: один — громкий, открытый, бурный, другой — спокойный, сдержанный, закрытый. Неодинаковы в поведении: один — взрывной и терпимый, другой — владеющий собой и злопамятный. В одном жили страсть и голод ко всему на свете, и он всегда давал волю и страсти, и голоду, другому тоже были знакомы сильные желания, но он их связал, а если те порой вырывались, он сразу затаскивал их обратно.
— Но раз они годами вместе путешествовали, то и что-то общее их должно было связывать?
— Тщеславие и упрямство. Они были упрямей, чем тридцать ослов, с которыми мы вышли из Багамойо. И они были богаты, неизмеримо богаты. Более сотни мужчин понадобилось, чтобы тащить их богатство, мужчин, которые шли босиком и не имели ничего.
= = = = =
Все собрались в Багамойо, где бесчисленные рабы сложили с себя груз сердец, как рассказывало название этого места, точки отправления всех караванов вглубь материка. Все ждут команды к отправке. Носильщики, босые и скудно одетые, даже в день выхода украшенные лишь несколькими полосками кожи или пучками перьев. Некоторые привязали на голени колокольчики, позвякивающие, к радости многочисленных детей, которые прервали игру в прятки среди пузатых деревьев. Ткани для торговли свернуты в рулоны, в заплечные валики — пять футов длиной, укреплены ветками, так что получился груз фунтов на семьдесят. Больше на носильщиков взваливать нельзя, ведь им приходится тащить еще и собственные пожитки. Ящики висят на двух жердях (легкие — в конце, тяжелые — в середине), их понесут двое.
Бёртон переговаривается с кирангози, Саидом бин Салимом, который будет шагать впереди, церемониймейстер экспедиции. Словоохотливый человек, этот представитель султана, которому и в страшном сне не приснится, что можно умалить его значимость. Приказы проходят через него, но он произносит их как свои собственные. Его верность незатейлива — он уважает руку, кормящую его. Он отдает приказ, и в первый раз бьют в литавры. Процессия носильщиков отрывается от тени площади и неповоротливым питоном ползет к аллее, уводящей внутрь континента. Деревья манго посажены так тесно, что их ветви сплелись. Под этим балдахином никогда не бывает всецело дня. Бёртон подходит к Спику, который неподалеку общается с лежачим под навесом консулом. Вместо того чтобы поехать домой, он проводил их до Багамойо. Чтобы все проинспектировать, заявил он. Чтобы навсегда проститься, предположил Бёртон. Как будто хочет сказать: вы отправляетесь в неведомое, я — в смерть.
Только посмотрите на этого клоуна, говорит Спик. Зачем ему пурпурное одеяние? И вся эта мишура на голове? Похоже на гнездо грифа, замечает Бёртон, и они вместе смеются коротким неподобающим смехом. В камуфляже нет смысла, нас будет заметно за много миль и против ветра. Разумеется, это преднамеренно, говорит консул. Он высоко держит красный штандарт султана, чтоб предупредить издалека всех и каждого, что идет караван из Занзибара, который находится под личной защитой султана. О нем я не беспокоюсь, сказал Бёртон, скорее — о нашем защитном отряде. Мимо них промаршировали тринадцать белуджей, вооруженных мушкетами, саблями и кинжалами, а также мешочками с порохом, который каждый прицепил на свой манер. Их главарем был одноглазый, длиннорукий и изъеденный оспой Джемадар Маллок. Я пообещал им вознаграждение, сказал консул, когда они приведут обратно вас обоих невредимыми. Белуджи вжимали ружья в плечи и шли чеканным шагом, но вразнобой, словно пародируя воинский шаг. Они напомнили Бёртону о сборище сипаев в Бароде, которых он с трудом заставлял повиноваться, и о башибузуках, которыми он с горем пополам командовал в Крымской войне. Однако сипаям еще была ведома дисциплина, в отличие от этой толпы, что тащилась мимо него, нелепо подергиваясь, а башибузуки были более диковатые и воинственные, чем эти потомки факиров, матросов, кули, попрошаек и воров, дети пустынной страны, прогнавшей прочь множество своих сынов, которые ее, тем не менее, воспевали в унылых песнях — и скудная долина, которой бежали предки, расцветала в воспоминаниях.
Консул передает Бёртону рекомендательное письмо султана. Это важно, говорит он, по крайней мере на первой части пути. Затем вы вторгнетесь в области, где никто не знает о существовании султана, в лучшем случае кто-то когда-то слышал, но смутно, как о герое чужой легенды. Бёртон бережно складывает письмо и кладет в кожаный чехол, к своим двум паспортам, письму с благословением от кардинала Виземана и диплому шейха Мекки, подтверждающему его хадж. Он отлично подготовлен во всех отношениях. Он прощается с консулом быстрым пожатием руки, которого сразу же стыдится, признаваясь себе, что почувствовал отвращение к пятнистой коже больного.
Во время первых миль он не может думать ни о чем ином, кроме возможных упущений. Достаточно ли у них товаров для обмена? Если кончатся ткани и жемчуг, то как им прокормиться? Его взгляд останавливается на рулонах, покачивающихся над головами носильщиков, рулоны мерикани — небеленой хлопчатобумажной ткани из Америки, рулоны каники — индийской ткани, крашенной индиго. Должно хватить, иначе они умрут с голода. Когда короткая аллея сворачивает в бесформенность кустарников, море становится далеким прошлым. Их поглотят травы, доходящие до плеч. Они следуют за рекой, которую редко видят. Почва тверда, кусты — бесконечны. Местные жители, очевидно, избегают караванов. Они проходят мимо развалившейся хижины, мимо первой деревни, где перед хижинами сушат мелких рыб и свалены в кучи свежие фрукты. Вне деревни их снова поглощает первозданное пространство, бесформенно-устрашающее, которое легко может запугать человека. Им придется ежедневно отстаивать здесь себя, думает Бёртон, задача, о которой их никто не предупреждал.