М. — поводырь Ж.
Отличающийся от Ж., может, тем, что не знает, чего на самом деле хочет.
11. Карты
Карты возникают здесь естественно. Это было, когда еще все, почти, были друзьями. Тогда и врагов не было.
Втроем вы как-то поднялись сюда с лыжами на Рождество. Солнце, лужи в Коломые — смешно. В поезде сожрали чью-то утку и выпили с попутчиком бездну самогона. Поднялись в дупель пьяные. Лыжи забросили подальше.
Через день вас пригласили на соседний хутор в трех километрах на всю рождественскую ночь — скальное сельцо на сваях, пять дворов. Обещали вертеп, но дети перепились еще в нижних хатах, повалил ночью снег — и в гору они не поднялись. Вы прослонялись по новой деревянной хате, по студеным гулким комнатам, обшитым, как каюты, от стен до потолка свежеоструганными досками и одуренно пахнувшим сосной, и, отвалившись от стола, уселись под утро писать пулю. Ненавидимый преферанс ты попытался скрасить одним условием — каждый мизер, сыгранный или несыгранный, должен был post factum отмечаться игроками стопкой самогона. Сыграно оказалось одиннадцать мизеров. Шла карта. За ночь навалило полметра легчайшего, как ангельский пух, снега. Пробилось солнце.
Уже к обеду вы выбрались домой. Ты забыл КАРБИДКУ, фонарик — и, оставив друзей на верху циклопической скалы, вынужден был вернуться. Хата была уже пуста. Хозяин перебрался в старую. Там ты его и нашел. Это было крошечное строение, размером с будку станционного смотрителя, стрелочника. В узенькой, в одно окно, комнате помещались только две железные кровати и зажатый ими так, что некуда было поставить ноги, столик, застеленный газетой с засохшими хлебными крошками. Хозяин, похожий — иногда до полной иллюзии — на небритого Высоцкого, сходил за КАРБИДКОЙ и прихватил еще бутылку картофельного самогона. Вы по-деловому выпили ее в пять минут, сидя напротив друг друга на железных койках и бросая по очереди взгляд сквозь мутное стекло на нестерпимой, невиданной красоты пейзаж — заснеженный и залитый солнцем, обрывающийся прямо под оконцем излог с глубокими тенями, с густым сосновым лесом на противоположном, почти вертикальном склоне и пробивающимся по дну его в каменном ложе потоком.
«Надоели мне эти горбы», — сказал хозяин и сплюнул на пол. Уже на пороге, заглянув в глаза, он попросил привезти в следующий раз круглых батареек. «Я заплачу», — сказал он. Со скалы махали тебе, пританцовывая на снегу, друзья. Ты бегом покарабкался вверх.
КАРБИДКА — фонарик. Шиповник — СВЕРБИВУС.
АФЫНЫ — черника. ПИТЫ В АФЫНЫ.
ГАС — керосин. Подосиновики — КОЗЫРИ.
Целебны: ДЗИНДЗЮРА, ЗМИЕВОН, ПИДОЙМА.
ТЭЛЭНКА — то же, что ФУЯРА.
У Николы выпали зубы, и больше на ФУЯРЕ он не играет, звук не выходит. «Пiшлы», — говорит он про зубы и показывает рукой — куда.
Когда-то — так давно, что он уж не помнит, — у него было свадебное путешествие на гору Поп Иван, на руины австрийской обсерватории, где он прожил со своей женой три дня…
Через несколько лет тебя опять пригласят на этот хутор. Николин зять вынесет из хаты на руках хозяина — своего отца — и посадит на коня, чтоб ты щелкнул его своей «мыльницей» на шнурке. Сам хозяин уже не ходит. Его скосил остеохондроз, заработанный на полонине, куда, иногда в метель, проваливаясь по грудь в снегу, он перегонял вместе с колхозными и своих полсотни овец и где в летние месяцы зарабатывал до трехсот рублей в месяц.
Мебельный гарнитур в Косове стоил этой осенью миллион.
Шинкуется в бочки время.
Кислотна его квашеная капуста.
Рассол. Россия. Остеохондроз.
Раз в году, в ясную рождественскую ночь, отсюда, с хутора, становится видно аж за Днепр и до самой почти что Диканьки, где по плохо освещенным просторам Украины поезда бегают, как тараканы.
12. Ночь
Вот и пришла твоя ночь. Готовься. Плачь.
Твое психическое устройство оказалось не сложнее батарейки.
Будто кто-то включил лампочку в комнате, в которой ты прожил втемную сорок лет и где знал все на ощупь, — зажегся свет, и все знакомые наизусть предметы обстановки, поскрипывающие половицы, потолок и стены — все предстало вдруг воочию, сразу и целиком, в подлинном своем масштабе и соотношениях, когда в четвертом часу ночи ты сел вдруг со сна как столбик на своей лежанке, ослепленный безжалостной вспышкой, будто электродом прорезавшей в мягкой тьме контуры теней, столпившихся в изголовье, обступивших твою больничную койку, как анатомический стол.
Слезы брызнули из глаз еще прежде, чем пришли слова, чем ты что-либо понял. Вот он, прочертивший тьму блуждающий график температурной кривой, занесшей тебя на эту гору.
Как все вопиюще, чудовищно, унизительно просто и как неотменимо. Тебя просто недолюбили в детстве!
Не просто — это было до такой степени перед глазами всегда — привычно, естественно и откровенно, что зрением не воспринималось, как не принимаются в расчет веки, открывающие и закрывающие глаза.
Они уехали куда-то в Сибирь, на целину, на обратную сторону Луны — к чертовой бабушке! — они же бросили тебя!
Вот откуда, как напасть, эта память раннего детства. Ты очнулся от травмы посреди чужих людей: приживалки, которая не была твоей матерью — тебя не рожала, и бабки, неряшливой, оплывшей католички с четками, родильной машины, безмерно уставшей от собственной дюжины детей, войн и голода, голода и войн. Ну он — юнец, сталинист, испытывающий тела и идеи; мужчина; строитель, наконец, которому сам Бог велел; ну любила его; но как она могла, как посмела?! Когда от трех до четырех ты мягок, как воск, весь напитан еще молоком, будто початок молочно-восковой спелости, и когда только начинает выстраиваться в глубину близлежащий мир — эти пустоты, этот уксус, этот привкус серебряной ложки во рту, — это тогда ты догадался, что заражен смертью, что это неизлечимо, что умрут все, — да; и двадцать пять лет спустя полез в свою память, как в проводку, голыми пальцами, потому что не находил уже места себе от отвращения. Что-то подкрутил там и что-то сделал — все зная и ничего не понимая. И жил еще до сорока. И родил сына, чтоб что-то понять.
Ничего, может, не изменилось бы по большому счету. Но, может, не было бы так трудно, не проваливался бы по колено, по пояс, по верхнюю губу в том месте, где другие проходят посуху, по досточкам, ничего не замечая. «Отлично у тебя вчера посидели!» А у тебя будто собачья морда на шее, продольными колодками сдавлен мозг, некуда бежать. Терпеть и ждать. Убил бы гада!..
Анестезия семьи. Как заклинание: домой! Но нет дома во вселенной. Приюты. Ночлеги. Затерянный в горах хутор. Ночь.
Надрыва нет тоже. Дети ведь не озлобляются — совсем другое. В них что-то как бы подмораживается, какое-то странное бесчувствие, какой-то кусок льда в груди, который не мешает, он неощутим, и только когда тает и выходит со слезами — больно. Иногда и не выходит. Он ведь не мешает. Почти.